Интернет-журнал дачника. Сад и огород своими руками

Карабчевский николай платонович - судебные речи. Карабчевский Николай Платонович

И судебных ораторов дореволюционной России. С 1913 г. председатель Петербургского совета присяжных поверенных.

Николай Платонович Карабчевский
Дата рождения 29 ноября (1851-11-29 )
Место рождения военное поселение под Николаевом Херсонской губернии
Дата смерти 22 ноября (1925-11-22 ) (73 года)
Место смерти Рим
Род деятельности адвокат

Биография

Родился в дворянской семье Платона Михайловича Карабчевского (1811-1854), командовавшего в то время уланским его высочества герцога Нассауского полком ; дедом отца был пленный турок Карапчи. Мать Любовь Петровна была дочерью Петра Григорьевича Богдановича (1763-1834), который служил обер-штер-кригс-комиссаром Черноморского флота и владел богатым селом Старая Богдановка . Двоюродный брат - композитор Николай Аркас .

В 1868 окончил Николаевскую реальную гимназию с серебряной медалью. В 1869 г. поступил на естественный факультет Санкт-Петербургского университета и в том же году провёл три недели под арестом за участие в студенческих волнениях; с той поры до 1905 г. состоял под негласным надзором полиции . В студенческом театре не раз исполнял главные роли и впоследствии появлялся на сцене в бенефисах известных актёров.

С 1877 - помощник присяжного поверенного в политическом деле, известном как «процесс 193-х », на котором защищал будущую видную революционерку Е. К. Брешко-Брешковскую . С 13 декабря 1879 г. состоял присяжным поверенным округа Петербургской судебной палаты . Несколько лет был членом совета присяжных поверенных.

В 1898 г. участвовал в создании газеты «Право», которая издавалась до октябрьской революции; также редактировал журнал «Юрист». Учредитель благотворительного фонда для молодых адвокатов (1904). Один из создателей Всероссийского союза адвокатов (1905). Во время Первой мировой войны руководил комиссией по расследованию германских зверств.

Адвокатская деятельность

В 1921 году в Берлине Карабчевский издал мемуарную книгу «Что глаза мои видели». Первая часть книги - воспоминания детства (1850-е годы), прошедшего в Николаеве , живое описание жизни провинциальной дворянской среды глазами ребенка. Вторая часть посвящена преимущественно периоду 1905-1918 годов; хорошее личное знакомство Карабчевского с юридическими и думскими деятелями, с деятелями Временного правительства придает воспоминаниям историческую ценность.

Примечания

  1. , с. 43.
  2. , с. 150.
  3. «Однажды Карабчевский в дружеской беседе со мною сказал: - Вот вы спрашиваете, почему мне особенно удаются „речи“ в делах об убийствах? Что же, я этого не скрываю. Но этим не бравирую и неохотно об этом говорю… Когда я был студентом, я безумно полюбил одну женщину… Любовь была тяжелая, надрывная. Вспоминать о ней до сих пор мучительно. Измучила она меня… Кончилось тем, что я убил ее, убил, безумно любя… Меня не судили… Была экспертиза. Признали, что я действовал в состоянии невменяемости. Я этого не добивался, и не я поставил вопрос об этом. Мне было тогда все равно…» .
  4. А. В. Кузнецов. Суд над Ольгой Палем, обвиняемой в убийстве любовника, 1895 (обер-прокурор Сената) (неопр.) . Не так . Эхо Москвы (2 октября 2019).

Карабчевский Н.П. Речь в защиту Мироновича

Господа присяжные заседатели!

Страшная и многоголовая гидра - предубеждение, и с нею-то прежде всего приходится столкнуться в этом злополучном деле. Злополучном с первого судебного шага, злополучном на всем дальнейшем протяжении процесса. Преступление зверское, кровавое, совершенное почти над ребенком, в центре столицы на фешенебельном Невском, всех, разумеется, потрясло, всех взволновало. Этого было уже достаточно, чтобы заставить намного потерять голову, даже тех, кому в подобных случаях именно следовало бы призвать все свое хладнокровие. Ухватились за первую пришедшую в голову мысль, на слово поверили проницательности первого полицейского чина, проникшего в помещение гласной кассы ссуд и увидевшего жертву, лежащую на кресле с раздвинутыми ногами и задравшейся юбкой. В одной этой позе усмотрели разгадку таинственного преступления.

Достаточно было затем констатировать, что хозяином ссудной кассы был не кто иной, как Миронович, прошлое которого будто бы не противоречило возможности совершения гнусного преступления, насилия, соединенного с убийством, и обвинительная формула была тут же слажена, точно сбита накрепко на наковальне. Не желали идти по пути дальнейшего расследования!

Первую мысль об «изнасиловании» покойной Сарры подал околоточный надзиратель Черняк. Кроме «раздвинутых» ног и «приподнятой юбки», в наличности еще ничего не было. Но всякая мысль об убийстве с целью грабежа тотчас же была бесповоротно оставлена. Когда вслед за Черняком в квартиру проник помощник пристава Сакс (бывший судебный следователь), дело было уже бесповоротно решено. Проницательность «бывшего» судебного следователя была признана непререкаемой. Она-то с бессознательным упорством стихийной силы и направила следствие на ложный путь. К часу дня

28 августа (то есть дня обнаружения убийства), когда налицо были все представители (вплоть до самых высших) следственной и прокурорской власти столицы, слово «изнасилование» уже, как ходячая монета, было всеобщим достоянием.

Тут же после весьма «оригинального» судебно-следственного эксперимента, о котором речь ниже, Миронович был арестован и отправлен в дом предварительного заключения. На следующий день,

29 августа, весь Петербург знал не только о страшном убийстве, но и о «несомненном» виновнике его - Мироновиче. Против «злодея» недаром едва ли не на самом месте совершения преступления была принята высшая мера предосторожности - безусловное содержание под стражей. С этого момента «убийство Сарры Беккер» отождествилось с именем Мироновича в том смысле, что «убийца» и «Миронович» стали синонимами. От этого первого (всегда самого сильного) впечатления не могли отрешиться в течение всего производства дела, оно до конца сделало ужасное дело. Мироновича предали суду.

А между тем даже и тогда, на первых порах, в деле не имелось абсолютно никаких данных, которые давали бы право успокоиться на подобном «впечатлении».

Характерно отметить, насколько пестовали и лелеяли это «первое впечатление», насколько прививали его к сознанию общества на протяжении всего предварительного «негласного» следствия. Пока речь шла о виновности именно Мироновича, в газетах невозбранно печатались всякого рода сообщения. Зарудный, например, на все лады жевал и пережевывал данные, «уличающие Мироновича», и прокурорский надзор молчал, как бы поощряя усердие добровольцев печати в их лекоковском рвении. Но как только появилась на сцену Семенова и одна из газет вздумала поместить об этом краткую заметку, прокурорский надзор тотчас же остановил дальнейшее «публичное оглашение данных следствия». Гласность именно в эту минуту оказалась почему-то губительной. Так и не удалось сорвать покров таинственности с «первого впечатления», которое до конца осталось достоянием правосудия.

Что же было в распоряжении властей, когда Миронович был публично объявлен убийцей и ввержен в темницу?

Прошлое Мироновича воспроизводится в обвинительном акте не только с большой подробностью, оно им, так сказать, смакуется в деталях и подробностях. В этом прошлом обвинительная власть ищет прежде всего опоры для оправдания своего предположения о виновности Мироновича. Но она, по-видимому, забывает, что как бы ни была мрачна характеристика личности заподозренного, все же успокоиться на «предположении» о виновности нельзя. Ссылка на прошлое Мироновича нисколько не может облегчить задачи обвинителям. Им все же останется доказать виновность Мироновича. Этого требуют элементарные запросы правосудия.

Раз «прошлое» Мироновича и «характеристика его личности» заняли так много места в обвинительном акте и еще больше на суде - нам, естественно, придется говорить и об этом. Но как от этого далеко еще до его виновности, будь он трижды так черен, каким его рисуют!

Да позволено мне будет, однако, ранее посильной реабилитации личности подсудимого отделаться от впечатлений, которые навеяны совершенно особыми приемами собирания улик по настоящему делу. Они слишком тяготят меня. Не идут у меня из головы два момента следствия, одно из области приобщения улики, другое из области утраты таковой. Я хотел бы сказать теперь же об этом несколько слов и не возвращаться к этому более.

Утрачено нечто реальное, осязаемое. Вы знаете, что в первый же день следствия пропали волосы, бывшие в руках убитой девочки. Если бы они были налицо, мы бы сравнили их с волосами Семеновой. Если бы это «вещественное доказательство» лежало здесь, быть может, даже вопроса о виновности Мироновича больше не было. Волосы эти не были седые, стриженые, какие носит Миронович. Волосы эти были женские, черного цвета. Они были зажаты в руках убитой. Это была, очевидно, последняя попытка сопротивления несчастной. Эти волосы могли принадлежать убийце. Но их нет! Они утрачены. Каждый судебный деятель, понимающий значение подобного «вещественного доказательства», легко поймет, что могло быть вырвано из рук защиты подобной утратой.

По рассказам лиц, отчасти же и виновных в их утрате, нас приглашают успокоиться на мысли, что это были волосы самой потерпевшей. В минуту отчаяния она вырвала их из своей собственной головы. Но не забывайте, что это только посильное «предположение» лиц, желающих во что бы то ни стало умалить значение самой утраты. Устраненный от производства дальнейшего следствия Ахматов этого предположения удостоверить на суде не мог. Положенный на бумагу единственный волос, снятый с покойной, «по-видимому», оказался схожим с волосами потерпевшей, но не забывайте при этом, что волосы покойной Сарры и Семеновой почти (или «по-видимому» - как хотите!) одного цвета. При таком условии защита вправе печалиться об утрате волос, тем более что единственно уцелевший волос мог действительно выпасть из головы самой потерпевшей. Но такого же ли происхождения была та горсть черных волос, зажатых в руке убитой, об утрате которых повествует нам обвинительный акт, - останется навсегда вопросом. Мы знаем только, что эти волосы были «черные»… Но ведь и у Семеновой волосы несомненно черные.

Как бы в компенсацию этой несомненной «вещественной» утраты предварительным следствием приобщено нечто невещественное. Я затрудняюсь назвать и характеризовать эту своеобразную «улику», отмеченную на страницах обвинительного акта.

Очень подчеркивалось, подчеркивается и теперь, что Миронович не пожелал видеть убитой Сарры, что он уклонялся входить в комнату, где находился ее труп, несмотря на неоднократные «приглашения». Ссылался он при этом на свою нервность и «боязнь мертвецов» вообще.

Казалось бы, на этом и можно было поставить точку, делая затем из факта выводы, какие кому заблагорассудится. Дальше идти не представлялось никакой возможности уже в силу категорического содержания 405 статьи Устава Уголовного судопроизводства, воспрещающей следователю прибегать к каким бы то ни было инквизиционным экспериментам над обвиняемым, некогда широко практиковавшимся при старом судопроизводстве. Следователь на это и не пошел. Но в обвинительном акте на белом черным значится так: «…но в комнату, где лежал труп, он (Миронович), несмотря на многократные приглашения, не пожелал войти, отказываясь нервностью, и вошел туда только один раз и то вследствие категорического предложения прокурора С.-Петербургской судебной палаты Муравьева».

Как же отнестись к этому процессуальному моменту? Заняться ли подробным анализом его? Лицо, произведшее над обвиняемым этот психологический опыт, не вызвано даже в качестве свидетеля. Мы бессильны узнать детали. Нам известно только, что Миронович в конце концов все-таки вошел в комнату, где лежал труп Сарры. В обморок он при этом не упал… Не хлынула, по-видимому, также кровь из раны жертвы… Думаю, что обвинительный акт, при своей детальности, не умолчал бы об этих знаменательных явлениях, если бы «явления» действительно имели место.

Итак, никакой, собственно, «психологии» в качестве улики этот процессуальный прием не делал. Да и психология-то, правду сказать, предвкушалась какая-то странная. Бесчеловечно заставлять глядеть человека на мертвеца, когда этот человек заявляет, что он мертвецов боится. При всей своей очевидной незаконности эксперимент к тому же оказался и безрезультатным.

Приобретение не стоит, таким образом, утраты, хотя в одинаковой мере приходится поставить крест и на том и на другом «доказательстве».

Возвратимся к более реальным данным следствия.

Особенно охотно и тщательно собиралось все, что могло неблагоприятно характеризовать личность Мироновича. Но и сугубая чернота Мироновича все же не даст нам фигуры убийцы Сарры Беккер. Недостаточно быть «бывшим полицейским» и «взяточником» и даже «вымогателем», чтобы совершить изнасилование, осложненное смертоубийством. С такими признаками на свободе гуляет много народа. Стало быть, придется серьезно считаться лишь с той стороной нравственных наклонностей Мироновича, которые могут иметь хотя бы какое-нибудь отношение к предмету занимающего нас злодеяния.

Что же приводится в подтверждение предполагаемой половой распущенности Мироновича, распущенности, доходящей до эксцессов, распущенности, способной довести его до преступного насилия? Констатируется, что, имея жену, он жил ранее с Филипповой, от которой имел детей, а лет семь назад сошелся с Федоровой, с которой также прижил детей.

Ну, от этого до половых «эксцессов», во всяком случае, еще очень далеко! Притом же жена Мироновича, почтенная, преклонных уже лет женщина, нам и пояснила, как завязались эти связи. Вследствие женской болезни она давно не принадлежит плотски мужу. Он человек здоровый, сильный, с ее же ведома жил сперва с Филипповой, потом с Федоровой, и связь эта закреплена временем. Детей, рожденных от этих связей, он признает своими. Где же тут признаки патологического разврата или смакования половых тонкостей? Здоровый, единственно возможный в положении Мироновича, для здорового человека, осложненный притом самой мещанской обыденностью выход. Нет, - было бы воистину лицемерием связи Мироновича с Филипповой и Федоровой, матерями его детей, трактовать в виде улик его ничем ненасытимой плотской похоти!

Надо поискать что-нибудь другое. Когда очень тщательно ищут, всегда находят. А здесь наперебой все искали, очень хотели уличить «злодея».

Прежде других нашел Сакс («бывший следователь»). Он сослался на свидетельницу Чеснову, будто бы та заявила ему что-то о «нескромных приставаниях» Мироновича к покойной Сарре. Это Сакс заявил следователю, подтверждал и здесь, на суде. Но Чеснова как у следователя, так равно и здесь отвергла эту ссылку. Она допускает, что «кто-нибудь» другой, может быть, и говорил об этом Саксу, но только не она, так как «подобного» она не знает и свидетельницей тому не была. Ссылка Сакса оказалась во всяком случае… неточной. Правосудие нуждается в точности.

К области же столь «неточных» сведений следует отнести и довольно характерное показание добровольца-свидетеля Висковатова. Он сам, никем не вызванный, явился к следователю и пожелал свидетельствовать «вообще о личности Мироновича». Показание это имеет все признаки сведения каких-то личных счетов, на чем и настаивает Миронович.

Но возьмем его как вполне искреннее. Насколько оно объективно, достоверно?

Висковатов утверждает, что лет десять тому назад Миронович совершил покушение на изнасилование (над кем? где?). Об этом как-то «в разговоре» тогда же передавал ему ныне уже умерший присяжный поверенный Ахочинский. Затем еще Висковатов «слышал», что Миронович «отравил какую-то старуху и воспользовался ее состоянием». Здесь не имеется даже ссылки на умершего. Висковатов слышал… от кого, не помнит. Но ведь сплетни - не характеристика. Передавать слух, неизвестно от кого исходящий, значит передавать сплетню. Правосудие вовсе не нуждается в подобных услугах. Сам закон его ограждает от них. Свидетелям прямо возбраняется приносить на суд «слухи, неизвестно откуда исходящие».

Это самое характерное в деле свидетельское показание, имеющее в виду обрисовку личности Мироновича.

Все другие «уличающие» Мироновича показания, которым я мог бы противопоставить показания некоторых свидетелей защиты, дают нам едва ли пригодный для настоящего дела материал. Скуп или щедр Миронович, мягок или суров, ласков или требователен - все это черты побочные, не говорящие ни за, ни против такого подозрения, которое на него возводится.

Тот факт, что он опозорил свои седины ростовщичеством, стал на старости лет содержателем гласной кассы, равным образом нисколько не поможет нам разобраться в интересующем нас вопросе. В видах смягчения над ним по этому пункту обвинения следует лишь заметить, что это ремесло не знаменует ничуть какого-либо рокового падения личности в лице Мироновича. Такое знамение возможно было бы усмотреть лишь для личности с высоким нравственным уровнем в прошлом, но Миронович и в прошлом и в настоящем - человек заурядный, человек толпы. Он смотрит на дело просто, без затей: все, что не возбранено законом, дозволено. Ростовщичество у нас пока не карается, - он им и наживает «честно» копейку. Торговый оборот, как и всякий другой! Объявите сегодня эту «коммерцию» преступной, он совершит простую замену и отойдет в сторону, поищет чего-нибудь другого. Чувство законности ему присуще, но не требуйте от него большего в доказательство того, что он не тяжкий уголовный преступник!

Гораздо более существенное в деле значение имеет все то, что так или иначе характеризует нам отношения покойной Сарры к Мироновичу. Обвинительная власть по данным предварительного следствия пыталась сгустить краски для обрисовки этих отношений в нечто специфически многообещающее. Миронович, дескать, давно уже наметил несчастную девочку, как волк намечает ягненка.

Процессуальное преимущество следствия судебного перед предварительным в данном случае оказало услугу правосудию. Ничего преступно неизбежного, фатально предопределенного в отношениях Мироновича к Сарре обвинительной власти на суде констатировать не удалось. Значительно поблекли и потускнели выводы и соображения, занесенные по тому же предмету в обвинительный акт. Удивляться этому нечего, так как лишь при перекрестном допросе свидетелям удалось высказаться вполне и начистоту, без недомолвок и без того субъективного оттенения иных мест их показания, без которого не обходится редакция ни одного следственного протокола.

На поверку вышло, что свидетели не так много знают компрометирующего Мироновича в его отношениях к покойной Сарре, как это выходило сначала.

Точно отметим, что именно удостоверили свидетели.

Бочкова и Михайлова, простые женщины, жившие в том же доме и водившие с покойной знакомство, утверждают только, что девочка «не любила» Мироновича. Что она жаловалась на скуку и на то, что работа тяжела, а хозяин требователен: рано приезжает в кассу и за всем сам следит. Когда отец уезжает в Сестрорецк, ей особенно трудно, так как сменить ее уже некому. Нельзя выбежать даже на площадку лестницы.

Согласитесь, что от этих вполне естественных жалоб живой и умной девочки, бессменно прикованной к ростовщической конторке, до каких-либо специфических намеков и жалоб на «приставания» и «шалости» Мироновича совсем далеко.

Свидетельницы на неоднократные вопросы удостоверили, что «это» им совершенно не известно и что жалобы Сарры они не понимали столь односторонне. Наконец, допустим даже некоторые намеки со стороны Сарры и в таком направлении. Девочка живая, кокетливая, сознавшая уже свое деловое достоинство. Каждое неудовольствие, любое замечание Мироновича она могла пытаться объяснить и себе и другим не столько своим промахом, действительной какой-нибудь ошибкой, сколько раздражительностью «старика» за то, что она не обращает на него «никакого внимания», за то, что он даже ей «противен».

Покойная Сарра по своему развитию начинала уже вступать в тот период, когда девочка становится женщиной, ей было уже присуще женское кокетство. Во всяком случае «серьезно» она ни единому человеку на «приставания» Мироновича не жаловалась и никаких опасений не высказывала.

В этом отношении особенно важное значение имеют для нас показания свидетельницы Чесновой и родного брата покойной Моисея Беккера. С первой она виделась ежедневно: выбирала первую свободную минуту для дружеской болтовни и никогда не жаловалась на «приставания» Мироновича или на что-либо подобное. С братом она виделась периодически, но была с ним дружна и откровенна. Никаких, даже отдаленных намеков на «ухаживание» или на «приставание» Мироновича он от сестры никогда не слыхал. Равным образом и отец убитой, старик Беккер, «по совести» ничего не мог дать изобличающего по интересующему нас вопросу.

Остается показание скорняка Лихачева. Свидетель этот удостоверил, что однажды в его присутствии Миронович за что-то гладил Сарру по голове и ласково потрепал ее по щеке. Раз это делалось открыто, при постороннем, с оттенком простой ласки по адресу старшего к младшему (Миронович Сарре в отцы годится), я не вижу тут ровно ничего подозрительного. Во всем можно хотеть видеть именно то, что желаешь, но это еще не значит - видеть. Из показаний Лихачева следует заключить лишь о том, что и Миронович не всегда глядит исподлобья, что он не всегда только бранил Сарру, а иногда бывал ею доволен и ценил ее труд и как умел поощрял ее.

Во всяком случае вывод о том, что Миронович вечно возбуждался видом подростка Сарры и только ждал момента, как бы в качестве насильника на нее наброситься, из показаний этих свидетелей сделать нельзя. Других свидетелей по этому вопросу не имеется. Успокоиться же на априорном наличии непременно насильника, когда нет к тому же самого насилия, значит строить гипотезу, могущую свидетельствовать лишь о беспредельной силе воображения, не желающего вовсе считаться с фактами.

Именно такую «блестящую» гипотезу дал нам эксперт по судебной медицине профессор Сорокин. На этой экспертизе нам придется остановиться со вниманием. С ней приходится считаться не потому, чтобы ее выводы сами по себе представлялись ценными, так как она не покоится на бесспорных фактических данных, но она имела здесь такой большой успех, произвела такое огромное впечатление, после которого естественно подсказывалась развязка пьесы. Кто сомневался ранее в виновности Мироновича, после «блестящей» экспертизы профессора судебной медицины Сорокина откладывал сомнения в сторону, переносил колебание своей совести на ответственность все разъяснившей ему экспертизы и рад был успокоиться на выводе: «да, Миронович виновен, это нам ясно сказал профессор Сорокин»…

Но сказал ли нам это почтенный профессор? Мог ли он нам это сказать?

Два слова сперва, собственно, о роли той экспертизы, которую мы, истомленные сомнениями и трудностями дела, с такой жадностью выслушали вечером на пятый день процесса, когда наши нервы и наш мозг казались уже бессильными продолжать дальше работу.

Экспертиза призывается обыкновенно ради исследования какого-либо частного предмета, касающегося специальной области знания. Такова была, например, экспертиза Балинского и Чечота. Им не был задан судейский вопрос: «виновна ли Семенова?», - они ограничились представлением нам заключения относительно состояния умственной и духовной сферы подсудимой.

В своем действительно блестящем и вместе строго научном заключении профессор Балинский, как дважды два четыре, доказал нам, что Семенова - психопатка и что этот аморальный душевный склад подсудимой нисколько не исключает (если, наоборот, не способствует) возможности совершения самого тяжкого преступления, особливо, если подобной натурой руководит другая, более сильная воля. Но Балинский, как ученый и специалист, не пошел и не мог пойти далее. Он не сказал нам, что Семенова, руководимая более сильной волей (Безака), совершила это злодеяние - убила Сарру Беккер. Если бы Балинский понимал столь же неправильно задачу судебной экспертизы, как понял ее Сорокин, он бы, вероятно, это высказал. Но тогда он не был бы тем серьезным, всеми чтимым ученым, ученым от головы до пят, каким он нам здесь представился. Он явился бы разгадывателем шарады, а не экспертом.

К мнению профессора Балинского безусловно присоединился другой эксперт, психиатр-практик Чечот, остановившись на конечном строго научном выводе: «Душевное состояние психопатизма не исключает для лица, одержимого таким состоянием, возможности совершения самого тяжкого преступления. Такой человек, при известных условиях, способен совершить всякое преступление без малейшего угрызения совести. Ради удачи того, что создала его болезненная фантазия, он готов спокойно идти на погибель».

Таким психопатическим субъектом эксперты-психиатры считают Семенову. Психопат - тип, лишь недавно установленный в медицинской науке. Это субъект безусловно ненормальный и притом, как доказано, неизлечимый. Такие душевнобольные, безусловно, опасны и вредны и в обществе терпимы быть не могут. Наказывать их как больных нельзя, но и терпеть в своей среде тоже невозможно.

Вот выводы экспертов-психиатров относительно Семеновой. Для всех очевидно, на чем эти выводы основаны - на точных и доказанных положениях медицинской науки.

С этим считаться должно, ибо это не «гипотеза», не «взгляд в нечто» человека, обладающего лишь воображением, это научная экспертиза людей строгой науки, перед доказательной аргументацией которых всякий профан обязан преклониться.

Обратимся к экспертизе Сорокина. Сорокин также профессор, стало быть, также ученый человек. Но в чем его наука? Он занимает кафедру судебной медицины; читает ее в медицинской академии для врачей, в университете - для юристов. Я сам немного юрист, и все мы, юристы, прослушали в свое время этот «курс судебной медицины». Мы знаем, что это за наука. Собственно говоря, такой науки нет в смысле накопления самостоятельных научных формул, данных и положений, это лишь прикладная отрасль обширной медицинской науки со всеми ее специальными извилинами и деталями. И психиатрия также входит в ее область. Однако же мы позвали специалистов-психиатров Балинского и Чечота, не довольствуясь Сорокиным и Горским. Отсюда уже ясно, что значит быть специалистом по «судебной медицине» и что представляет собой сама наука «судебная медицина». Всего понемножку из области медицины для применения в гомеопатических дозах в крайних обстоятельствах юристом. Это - наука для врачей и юристов. Этим, я думаю, уже все сказано. Юристы воздерживаются считать себя в ее области специалистами и по большей части в университете не посещают даже вовсе лекций по судебной медицине. Врачи-специалисты от нее сторонятся основательно, считая ее мало обоснованной, энциклопедией для юристов, а вовсе не медицинской наукой. Остается она, таким образом, достоянием господ уездных врачей, которые, как известно, специальностей не признают и по служебным обязанностям признавать не могут, не признают также и немногих профессоров, преподающих эту науку «врачам и юристам».

Предварительные эти справки были совершенно необходимы для того, чтобы с должной осторожностью ориентироваться в значении той судебно-медицинской экспертизы, которую вы здесь выслушали. Она не ценна ни внешней, ни внутренней своей авторитетностью. Раз мы призываем разрешить наши недоумения науку, она должна быть наукой. Всякий суррогат ее не только бесполезен, но и вреден.

В начале своего страстного, чтобы не сказать запальчивого, заключения сам эксперт Сорокин счел нужным оговориться. Его экспертиза - только гипотеза, он не выдает ее за безусловную истину. К тому же главнейшие свои доводы он основывает на данных осмотра трупа по следственному протоколу, причем высказывает сожаление, что исследование трупа произведено слишком поверхностно. Эксперт к тому же чистосердечно заявляет, что эти дефекты предварительного следствия лишают его экспертизу возможности с полной достоверностью констатировать весь акт преступления.

Но если так, то не было ли бы логичнее, осторожнее и целесообразнее и не идти далее такого вступления? Ужели задача экспертизы на суде - строить гипотезы, основанные на данных, «не могущих быть с полной достоверностью констатированными»? Нельзя же забывать, что здесь разрешается не теоретический вопрос, подлежащий еще научной критике, доступный всяческим поправкам, а разрешается вопрос жизненный, практический, не допускающий ни последующих поправок, ни отсрочки для своего разрешения. Речь идет об участи человека!

Эксперт, открыв в начале своего выступления предохранительный клапан заявлением о том, что он строит лишь гипотезу, понесся затем уже на всех парах, пока не донесся, наконец, до категорического вывода, что Миронович и насилователь, и убийца.

Демонстрации почтенного профессора над знаменитым креслом, в котором найдена была покойная Сарра, выдвинутом на середину судебной залы при вечернем освещении, очень напоминали собой приемы гипнотизма и, кажется, вполне достигли своей цели. После царившего дотоле смятения духа все замерли в ожидании зловещей разгадки, и разгадка самоуверенно была дана почтенным профессором. Всеми было забыто, что, по словам того же профессора, он дает лишь гипотезу; оговорку приписывали лишь его скромности и поняли, что он дает саму истину.

Во всю мою судебную практику мне не случалось считаться с более самоуверенной, более категорической и вместе с тем менее доказательной экспертизой!

В самом деле, отбросим на минуту вывод и остановимся на посылках блестящей экспертизы профессора Сорокина.

Первое, основное положение экспертизы Сорокина - кресло. Нападение было сделано на кресле, на котором Сарра Беккер и окончила свою жизнь. Ударам по голове предшествовала как бы попытка удушить платком, найденным во рту жертвы. Таким способом, по мнению эксперта, грабитель никогда не нападает. Грабитель прямо стал бы наносить удары. Поэтому эксперт высказывает уверенность, что в данном случае существовала попытка к изнасилованию. Вы видите, как ничтожна посылка и какой огромный вывод!

Но какая наука подсказала эксперту, что грабитель никогда так не нападает? Я думаю, что грабитель нападает так, как по данным обстоятельствам ему это наиболее удобно. Если таким грабителем была Семенова, втершаяся первоначально в доверие девочки (вспомните, что в тот именно вечер Сарра с какой-то неизвестной свидетелям женщиной сидела на ступеньках лестницы перед квартирой), проникшая в квартиру с ведома и согласия самой Сарры, то и нападение и самое убийство должно было и могло случиться именно тогда, когда девочка беззаботно сидела в кресле и менее всего ожидала нападения. Имея в виду, что Семенова имела лишь некоторое преимущество в силе над своей жертвой, станет понятной та довольно продолжительная борьба, которая велась именно на кресле. Значительно более сильный субъект сразу бы покончил со своей жертвой. Навалившись всем туловищем на опрокинутую и потому значительно обессиленную Сарру, Семенова должна была проделать именно все то, что относил эксперт на счет насилователя - Мироновича.

На предварительном следствии Семенова (не будучи знакома с протоколами предварительного следствия) так приблизительно и рисовала картину убийства. Она совершила его на том самом кресле, которое демонстрировал эксперт.

Спрашивается, в чем же неверность или невероятность подобного объяснения Семеновой, фотографически отвечающего обстановке всего преступления? Зачем понадобился мнимый насилователь, когда имеется налицо реальная убийца?

Но кресло и попытка к задушению достаточны для эксперта, чтобы отвергнуть мысль о нападении грабителя и доказывать виновность Мироновича.

Семенову, непрофессиональную грабительницу, которая могла пустить в ход и непрофессиональный способ нападения, опровергнув тем все глубокомысленное соображение эксперта, профессор Сорокин просто-напросто отрицает. Он не верит ее рассказу, не верит, чтобы она могла совершить это убийство, чтобы у нее могло хватить на это даже физической силы. Это последнее соображение эксперта лишено уже всякого доказательного значения, так как он даже не исследовал Семеновой. Эксперты-психиатры, хорошо ознакомленные с физической и психической природой Семеновой, наоборот, подобную возможность вполне допускают.

Итак, мы видим, что заключение профессора Сорокина - действительно гипотеза. Гипотеза, как более или менее счастливая догадка или предположение, ранее чем превратиться в истину, нуждается в проверке и подтверждении. Такой проверки и такого подтверждения нам не дано. Наоборот, я нахожу, что даже судебно-медицинская экспертиза предварительного следствия в достаточной мере ее опровергает. Три судебных врача, видевших самый труп на знаменитом отныне кресле, производивших затем и вскрытие трупа, высказались за то, что смерть Сарры последовала от удара в голову и была лишь ускорена удушением. При этом они положительно констатировали, что никаких следов покушения на изнасилование не обнаружено.

Настаивая на «попытке к изнасилованию», эксперт Сорокин упускает совершенно из виду все естественные проявления сладострастия и полового возбуждения. Уж если допускать, что Миронович проник ночью в кассу под предлогом сторожить ее и Сарра его добровольно впустила, то не стал бы он сразу набрасываться на девочку, одетую поверх платья в ватерпруф, валить ее на неудобное кресло и затем, не сделав даже попытки удовлетворить свою похоть, - душить. Раз проникнув в помещение кассы, чтобы провести в ней ночь, он был хозяином положения. Он мог дождаться, пока Сарра разденется, чтобы лечь спать, мог выбрать любую минуту, любое положение. В комнате, кроме кресла, был диван, но для изнасилования избирается именно неудобное кресло. В качестве сластолюбца, забравшегося на ночлег вблизи своей жертвы, Миронович, конечно, обставил бы свою попытку и большим удобством, и комфортом.

Ключ от входной двери найден в кармане ватерпруфа Сарры. Насилование и убийство производится, таким образом, при открытых дверях. Это могло случиться при случайном нападении, но не при обдуманной попытке к сложному акту изнасилования.

Мало того, если бы Миронович был виновником убийства, он, конечно, сумел бы придать обстановке кассы все внешние черты разграбления. Он разбил бы стекла в витринах, раскидал бы вещи. Но истинный грабитель берет лишь самое ценное, по возможности не делая лишнего беспорядка, не оставляя никаких следов грабежа.

Ключ от двери в кармане убитой Сарры, надетый на ней ватерпруф и недоеденное яблоко в кармане того же ватерпруфа дают мне основание считать, что на нее напали тотчас же, как она вошла в квартиру, впустив за собой с доверием своего убийцу. Если та женщина, которая сидела на лестнице с Саррой, была Семенова, если, доверяясь ей как женщине, ее впустила за собой Сарра, то ясно, кто и убийца.

Итак, с экспертизой Сорокина можно покончить. Она не отвечает ни строгим требованиям науки, ни фактам, ни еще более строгим требованиям судейской совести. Ваш приговор не может покоиться на гипотезе, в нем должна заключаться сама истина.

Но где же и как ее еще искать? Пока все поиски в смысле установления виновности Мироновича, согласитесь, были бесплодны.

Отметьте это в вашей памяти, так как теперь нам предстоит перейти в последнюю область улик, которыми пытаются еще закрепить виновность Мироновича.

На предварительном следствии спешили выяснить, где находился Миронович в ночь совершения убийства. Оказалось (на первых порах - как значится в обвинительном акте), что Миронович, вернувшись домой в обычное время, провел всю ночь в своей квартире, никуда не отлучаясь. Дворник Кириллов и все домашние Мироновича, спрошенные врасплох на другой же день, единогласно заявили, что хозяин провел ночь, как и всегда, дома, рано лег спать и до утра решительно никуда не отлучался.

Но вот неожиданно появляется свидетельница Егорова, проживающая в доме, где совершилось убийство, со странным, чтобы не сказать зловещим, показанием. Ей неведомо с чего «припомнилось» вдруг, что в самую ночь убийства она видела шарабан Мироновича, запряженный в одну лошадь, стоящим, как и всегда, у ледника дома, внутри двора. Обыкновенно Миронович здесь ставил лошадь, когда приезжал без кучера и затем отправлялся в кассу ссуд.

Показание представлялось тем более сенсационным, что решительно никто в доме, кроме Егоровой, шарабана ни в ту ночь, ни ранее не видал. Для того чтобы въехать во двор, пришлось бы будить дворника, отворять ворота. Наконец, было бы истинным безумием въезжать ночью в экипаже в населенный двор для смелой любовной эскапады.

К показанию своему Егорова, по счастью, добавила, что в ту ночь она «очень мучилась зубами», всю ночь напролет не спала, но положительно «припоминает», что это было именно в самую ночь убийства. Ранее она неоднократно видела шарабан Мироновича на том же самом месте, но бывало это всегда днем; раз только случилось видеть ночью.

Показание это само по себе столь неправдоподобно, что обвинению, казалось бы, следовало от него разом отступиться. Мало ли что может привидеться дряхлой старухе, измученной зубной болью и бессонницей, в глухую, темную ночь. Лошадь и шарабан Мироновича ежедневно стояли перед ее окнами на одном и том же месте и, по простому навыку зрения, могли ей померещиться в бессонную ночь. Во всяком случае полагаться на подобное удостоверение представлялось бы более чем рискованным.

Но обвинение пытается его укрепить. Оно ссылается на заявление плотника Константинова, ночевавшего в дворницкой дома Мироновича, который удостоверяет, что на звонок выходил (в котором часу, он не помнит) дворник Кириллов, который потом говорил, что распрягал хозяйскую лошадь. Но ведь вся сила этого показания сводится лишь к тому, в котором это было часу. Если это имело место около девяти часов вечера, то показание Константинова ни в чем не расходится ни с действительностью, ни с показаниями других свидетелей. Из его показания выходит только, что он уже спал, когда раздался звонок. По показанию его же семьи и дворника Кириллова, Константинов, будучи немного выпивши в этот день, залег спать ранее восьми часов.

Миронович вышел из кассы в половине девятого, к девяти он и должен был вернуться домой. Его энергичный хозяйский звонок, очевидно, и разбудил Константинова. Затем, по указанию дворника Кириллова, Миронович уже никоим образом без его ведома не мог бы вновь запрячь лошадь и выехать со двора, потому что ключи от конюшни, сарая и от ворот хранились у него в дворницкой под его тюфяком.

Судебно-медицинское вскрытие трупа покойной Сарры свидетельствует нам, что убийство было совершено над ней не ранее двух часов после принятия ею пищи. В девять часов была закрыта касса. Свидетели видели, как девочка после того ходила за провизией в мелочную лавку. Ее видели и позднее, около десяти часов вечера, сидевшую на лестнице с какой-то неизвестной женщиной. Убийство. стало быть, несомненно, было совершено не ранее одиннадцати часов ночи. В это время Миронович, вне всяких сомнений, был уже дома и спал мирным сном.

Если отбросить нелепое, ни с чем решительно не соо

Н. Карабчевский. "Что глаза мои видели"

Очерки николаевской жизни 1860-1870 гг.

ГЛАВА ПЕРВАЯ.

Свет Божий я увидел впервые в городе Николаеве, Херсонской губернии, в конце 1852-го года.
Что это не был свет солнца, – ясно уж из того, что я родился, (как и большая часть современного людского рода) до утренней зари, в ночь на 30-ое ноября. Что это не был яркий свет электричества, порукою то, что эта могучая сила не была еще в то время законтрактована акционерными компаниями и не отпускалась в раздроб при помощи штепселей и кнопок. Вероятно, это был слабый свет масляной лампы (керосиновые были еще впереди), или сальной, в лучшем случае стеариновой свечи.

У бабушки Евфросинии Ивановны только в парадных комнатах, т. е. в гостинной, столовой и в зале, в стенных бра, подсвечниках и в высоких канделябрах были заправлены стеариновые свечи, в жилых комнатах обходились особого (высшего) сорта сальными шестигранными свечами, не слишком быстро оплывавшими, в отличие от тонких сальных сосулек, с быстро нагоравшими, растрепанными фитилями, которые были в ходу в людских, девичьих и кухонных апартаментах. Полагались особого рода щипцы и щипчики (иногда фигурного фасона), для снимания фитильного нагара, но даже бабушкины премьер-лакеи (Степка и Ванька), за ними и вся дворня, отлично приспособились снимать нагар примитивным способом, т. е. пальцами, предварительно поплевав на них.

Мать моя, Любовь Петровна, как я приметил, предпочтительно любила ровный и мягкий свет масляной лампы, затененный белым фаянсовым абажуром. По всей вероятности, этот уютно-незлобивый свет и был первым, который увидели мои глаза.
Одновременно с ним я должен был увидеть множество женских лиц – (тетушек родных, двоюродных и троюродных), и ни одного мужского лица.

Ни одного мужского лица потому, что мой отец (Платон Михайлович) как раз в это время, после возвращения из "похода против венгров" (подавление "венгерского восстания" в царствование Николая Павловича в 1848 году), получил в командование уланский Его Высочества Герцога Нассауского полк, который в эту пору квартировал в местечке "Кривое Озеро", где мать, мною беременная, не могла основаться. В то время процедура приемки и сдачи кавалерийского полка, с его фуражом, амуницией и лошадьми, считалась хозяйственно-сложной и крайне ответственной. К тому же, принимаемый отцом полк в то время усиленно ремонтировался, готовясь к весеннему Высочайшему смотру в Чугуеве, куда по этому случаю, должна была стянуться кавалерия со всего юга.

Отца моего я никогда не видел; по крайней мере, не помню, чтобы я его видел; видел ли он меня в течение полутора лет, которые он еще прожил после моего появления на свет, – не знаю.
Вероятно, все-таки урывался в отпуска и подержал на своих руках наследника.
Долго мне об отце никто ничего не говорил и ничто мне его не напоминало, кроме молитвы, которой меня научила, в числе других молитв, няня Марфа Мартемьяновна.
Каждое утро, и вечером, перед укладыванием меня в постель, я повторял сначала за нею, а затем выучил и наизусть, кроме "Отче наш", "Богородицы" и "о здравии мамы, бабушки, сестрицы и всех сродников", – еще и такую молитву: "упокой Господи душу родителя моего, раба Божия Платона и сопричти его к лику праведных твоих".

Не будь этой молитвы, сочиненной, очевидно, сердобольным рвением самой Марфы Мартемьяновны, мне бы не приходило в голову, что у меня, кроме бесконечно любимой матери, был еще и отец.
Только уже почти в годы отрочества, из рассказов матери и других близких мне – (а их было множество, и все говорливого, женского пола) я узнал кое-что доподлинно о моем отце.
Он женился на моей матери бездетным вдовцом и прожил с нею недолго, всего лет шесть.
Старшая моя сестра, Соня умерла, не дожив и года; вторая Ольга, старше меня года на два, была бессменной подругой всего моего детства. По общему отзыву, она была "вылитый отец", я же походил, скорее, на мать.

Судя по сохранившимся двум портретам покойного отца, он был видный, бравый каваллерист. Мать, которая вышла за него замуж по страстной любви, уверяла, что он был "просто красавец".
На одном портрете (акварель) он изображен на своем белом, арабской крови, "Алмазе", в полной парадной форме своего полка. На другом, малом, рисованном на слоновой кости, он изображен только по пояс. По отзыву матери, этот особенно разительно передал сходство. Здесь, рядом с белыми, во всю грудь, лацканами его мундира, он выглядит жгучим брюнетом, с черными, как воронье крыло, опущенными вниз усами, небольшими, по тогдашней моде, бачками и черным как смоль, слегка вьющимся коком, над высоким смугловатым лбом.

Позднее, родной брат покойного, Владимир Михайлович Карабчевский, утверждал и объяснял мне, что род Карабчевских – турецкого происхождения. У него была даже какая-то печатная брошюрка, семейная реликвия, содержавшая в себе соответственные сведения. Во время войн при Екатерине, при взятии Очакова, был пленен мальчик-турчонок, родители которого были убиты. Его повез с собою в Петербург какой-то генерал, там его отдали в военный корпус и дали фамилию от "Кара", что значить черный. Он мог быть дедом моего отца и, стало быть, моим прадедом. Весь род Карабчевских, вплоть до меня, служил в военной службе, преимущественно в каваллерии.

Великолепные, кapиe глаза отца, вместе с синеватым отливом их белков и красиво загнутыми ресницами, целиком унаследовала сестра Ольга, которая, в свое время, считалась в ряду красивейших девушек (или по тогдашнему, – "выезжающих барышень"), города Николаева, который в то время, как раз, славился своими красавицами.

Из формулярного служебного списка покойного отца, который и сейчас у меня цел, я знаю, что образование он получил "домашнее", причем в той же графе, почему-то, особо обозначено: "арифметику знает". В полк он вступил юнкером, довольно поздно, так как пробовал раньше какую-то штатскую службу. В военной он подвигался очень быстро; очевидно нашел свое призвание. Полковником, и уже полковым командиром, был, когда ему едва стукнуло сорок лет.

После знаменитого Чугуевского смотра, на котором перед Николаем Павловичем парадировала преимущественно каваллерия, отец удостоился особой, занесенной в его формуляры, Высочайшей благодарности. Предрекали, что следующей для него наградой будут вензеля и флигель-адъютантский аксельбант; но рок судил иначе. Именно с этого смотра, предшествуемого бесконечными учениями и маневрами, он, по словам матери, вторично жестоко простудившись, стал хворать, но ни за что не хотел оставить службы и перемогался, пока не слег совсем.

Умер он на 43-м году жизни там же в Кривом Озере, где стоял его полк. Там и похоронен близ самой церкви. От какой именно болезни он угас, мне в точности не удалось узнать. По этому предмету показания матери и дяди Всеволода (или дяди "Всевы", как мы его с сестрой любовно называли, и о котором не раз еще я вспомню), диаметрально расходились и даже бывали предметом, настойчивых пререканий.

Мать утверждала, что отец умер, не уберегшись от вторичной простуды, которая "бросилась на легкие", дядя же Всеволод (мамин единоутробный брат), очень друживший с покойным, заверял, что он погиб от какой-то "лихорадки", вывезенной им из Венгрии, своевременно не понятой врачами.

В графе формулярного списка покойного отца с стоическою краткостью обозначено: умер "от кашля".
Из некоторых отрывочных замечаний бабушки, при воспоминаниях о покойном, я заключал, что она была не вполне довольна браком моей матери. В Николаеве, где царил Черноморский флот, каваллерия не могла быть в особой чести, притом же, как я убедился из формуляра отца, он всего на всего владел тремястами десятинами земли, с соответствующим количеством "крепостных душ", бабушка же Евфросиния Ивановна была владелицей трех больших подгородных имений, обширного дома с флигелями в центре Николаева и вообще считалась большою "особою" не только в городе, но и по губернии. Через двух своих дочерей, сыновей, племянниц и внучек она перероднилась со всем городом и пришлый каваллерист, мелкопоместный помещик, случайно задержавшийся со своим полком в Николаеве, не представлялся слишком завидной для ее любимой дочери партией.

Именно по настоянию бабушки мать оставалась в Николаеве, когда отец получил полк в "Кривом Озере". Ей был отведен на постоянное житье весь "наличный флигель" т. е. дом, также выходящий на Спасскую улицу, по фасаду "большого дома", в котором жила сама "старая барыня" т. е. бабушка.

Оставшейся молодою вдовою, матери не раз, по понятиям бабушки, представлялись "прекрасные партии" и она очень склоняла ее выйти вторично замуж; но, мать, – трижды будь благословенна ее память! – из любви к детям, не решилась дать им отчима и не стала вить нового гнезда, оберегая прежнее, осиротелое.
Мать свою я любил бесконечно.

Величайшим в раннем детстве было для меня счастьем забраться к ней за спину, когда она по вечерам читала, или вышивала, сидя у лампы, на своем "вольтеровском" кресле, и играть с завитками ее волос у шеи и целовать их. Иногда я тут же и засыпал, свернувшись клубочком, или притворялся спящим, потому что тогда она сама уносила меня в кроватку и помогала раздевать меня. Я обнимал ее шею и долго не отпускал от себя.
Я был большим "плаксой". Бесчисленные мои кузины, носившие меня на руках, не напрасно утверждали, что у меня "глаза на мокром месте". Но это было не от капризов, а от чрезмерной впечатлительности.

Мать любила общество, ездила на балы и вечера, но это повторялось не слишком часто. Эти ее выезды были для меня одновременно и большим блаженством и большой мукой. Мы с сестрой всегда присутствовали при ее туалете в эти вечера, усаживались в креслах с двух сторон ее туалетного зеркала. Какою она мне представлялась тогда красавицею с открытой шеей и округлыми матовыми плечами, в изумрудном ожерелье, таких же серьгах и фермуаре, отливавших бриллиантовыми искрами. Я понимаю теперь, почему из всех драгоценных камней изумруд до сих пор мне особливо люб.

Но раз туалет заканчивался, я начинал сперва только украдкою, "как бы сморкаться", а затем, при расставании, неудержимо всхлипывал. Долго, и после ее ухода, я не мог успокоиться.
Кроме няни и горничных, с нами, в этих случаях, всегда оставался кто-нибудь из взрослых кузин, обожавших "тетю Любу" т. е. мою мать и прибегавших по соседству развлечь и забавить неисправимого "плаксу".
Удавалось это им не сразу, но, раз удавалось, начиналась шумная беготня по всему дому и Марфе Мартемьяновне, после заправок лампад в детской, удавалось не сразу залучить нас к постелям.
Обыкновенно ей приходилось прибегать к помощи шустрой Матреши, горничной, которой предстояло изловить меня и нести на руках в детскую.

Матреша была милая, от нее пахло яблоками, так как в комнате, где она спала, на полках хранились яблоки и большие стеклянные банки с черносливом. Я обнимал ее шею и мне было уютно и приятно на ее упругой груди.
Младшая из моих кузин, Леля, особенно часто корившая меня за "глаза на мокром месте", однажды вздумала унять меня нарядившись "старой жидовкой", которая должна унести меня, вместе с ворохом старого платья, если я не уймусь.

Хотя она очень худо гримировалась "под жидовку" и я отлично различал, что под платком, накинутом ею на голову, несмотря на то, что и волосы она себе растрепала, была все та же Леля, а не жидовка, тем не менее отчаянию и страху моему не было конца. Я потом долго не мог уснуть, так как мне виделась уже настоящая "старая жидовка" с большим узлом, куда она свободно могла меня запихнуть.
На другой день "выдумщице" Леле очень досталось и от "тети Любы", и от Марфы Мартемьяновны и она была совсем не рада своей затее.
"Женское царство" окружало меня в детстве.
Я был в то время единственный "мужчина" в доме.

Дядя Всеволод, который впоследствии был долго неразлучен со мной, в это время служил еще в Петербурге.
Бабушкин сын от первого ее брака, Всеволод Дмитриевич Кузнецов, был флотским офицером. По его собственному признанию, он был плохим моряком, так как жестоко страдал от морской болезни. Уже во время мичманского кругосветного плавания его вынуждены были, где-то за границей, "списать на берег", так как он не только не свыкался с морем, но каждая новая качка становилась для него смертельной угрозой.
Благодаря этому ему стали давать береговые места, а в данное время он состоял офицером Морского Корпуса в Петербурге.

Остальной морской элемент обширной бабушкиной семьи, так или иначе прикосновенный к флоту, был либо в Кронштадте, либо в Севастополе, где вскоре должна была начаться знаменитая Севастопольская страда.
В качеств единственного наличного представителя мужского элемента в семье, балуемого женским полом, был, таким образом, я и потому не трудно себе представить, сколько женской любовной ласки выпало на мою долю с первых дней моего существования.

Однако, с кормилицей у меня, как мне рассказали потом, вышло огромное недоразумение.
На восьмом месяце моего кормления она неожиданно скрылась, "как в воду канула".
С вечера пропала, только ее и видели.
Воображаю, какой переполох поднялся с моим кормлением.
Искажался я, вероятно, неистово, так как, за неимением под рукой другой кормилицы, пришлось посадить меня "на рожок".

"Проклятая, чуть было не уморила ребенка", – говаривала и долго спустя и не раз Марфа Мартемьяновна.
"Проклятую" так и не разыскали, хотя все меры к тому были приняты.
Были от полиции и "розыск" и "публикации".
Публикации в то время так производились: ранним утром ходил по улицам своего околодка "служивый будочник" с барабаном и барабанил во всю.

Проходящие и из домов посланные, выбежав на улицу, должны были его спрашивать: "служивый, о чем публикация?" Он останавливался и собравшейся около него кучке народа объяснял: так, мол, и так, пропала корова, сбежала дворовая собака, или учинена покража таких-то вещей, а в данном случае сбежала, дескать, дворовая девка помещицы, генеральши Богданович, таких-то лет и приметы, мол, такие-то. Нередко сулилась при этом и награда за указание и розыск.

Таким же порядком оповещалось городское население о предстоящих публичных казнях и телесных наказаниях.
Кормилицей моей была бабушкина "дворовая девка", деревенская красавица Ганя, или "Ганка", которая перед тем очень провинилась. Живя при своей матери коровнице в "экономии", она родила незаконного ребенка и его, как мертвого, скрыла. Вероятно, сама же удавила.
Властным распоряжением бабушки ее "покрыли" т. е. не довели дела до полиции, ни до суда (не лишаться же девки!) а "по-домашнему" – наказали.
К этому времени подоспело мое рождение и, как здоровую и рослую, ее определили мне в кормилицы.
Дело пошло очень ладно. Здоровое деревенское молоко питало меня на славу. На красавицу кормилицу, пышно разряженную, что твой павлин, на улицах прохожие глядеть останавливались.
По рассказам домашних она полюбила меня, часто целовала и, баюкая, пела свои малороссийские песни.
Особенно любила петь:

Вiют вiтры, вiют буйны,
Аж деревья гнутся. ....

И вдруг, бросив меня на произвол судьбы, пропала.
По соображениям домашних, основанным на кое-чем подслушанном Марфою Мартемьяновной в девичьих, красавицу Ганю "сманил" заезжий грек (греками "парусниками" в то время кишел Николаев), и увез ее на своем судне в Константинополь.
Бедная Ганя, вот куда занесли ее "вiтры буйны".

Чего доброго продал ее алчный грек какому-нибудь богатому турку в гарем... А кто знает, быть может, сам, плененный ее красотою, сделал ее подругой своей жизни, и стала она барыней.
Благодаря этим россказням, влюбленный в свою романтически-коварную "мамку", я не разделял злобного чувства окружающих и мое детское воображение, на разные лады, наделяло ее всеми радостями мира, вплоть до представления ее себе какой-то сказочной султаншей.
Позднее, когда мы летом гостили в деревне у бабушки, я видел дряхлую старушонку, которая была еще при чем-то "при коровнике".
Мне сказали, что это мать Гани.
Старуха своей костлявой рукой погладила мою голову, назвала "миленьким паничиком", а потом захныкала и, наконец, взвыла, приговаривая: "пропала, сгибла Ганя, дочка моя родна бессчастна!"
Я опрометью выбежал из коровника, куда забрел случайно, и пустился к дому...

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

В котором это могло быть году, решительно не помню. Но было это вскоре по воцарении Государя Александра II, после смерти Императора Николая Павловича. В городе пошли слухи, что новый Государь пробудет несколько дней в Николаеве, проездом в Севастополь. Перед тем дядя Всеволод как-то свозил меня в Морское Собрание, чтобы показать недавно водруженный на стене парадной залы, портрет нашего "нового Царя". Какой видный, чарующий ласковым взглядом, красавец. Все были в восторге от него. Только и говорили о выпавшем, в его лице, счастьи для России. Все как-то оживились и радостно чего-то большого ждали. Сначала слухи о его приезде в Николаев были очень смутны, они то усиливались, то замирали вовсе.
Но вот, маме пришло письмо из Петербурга от тети Сони и получилась полная достоверность.

Тетя Соня писала маме, что поездка Государя, и именно через Николаев, решена окончательно и что в свите Государя будет состоять и ее муж, Николай Андреевич Аркас, недавно произведенный в контр-адмиралы и получивший придворное звание генерал-адъютанта.

Она писала, что очень ему завидует, но не может последовать за ним, так как у нее только что родился четвертый ребенок, мальчик Володя, и ей невозможно двинуться в дальний путь с детьми.
Письмо это положило конец всяким сомнениям относительно проезда Государя именно через Николаев и мама стала усиленно делать визиты знакомым, чтобы оповестить их, из самого достоверного источника, о предстоящем знаменательном событии.

Когда эту весть о приезде Государя мама, "секретно", сообщила и Владимиру Михайловичу Карабчевскому, он моментально возгорел желанием, во чтобы то ни стало, отличиться в качестве полицеймейстера.
Не дожидаясь официального подтверждения, он поднял на ноги весь город.
Дали знать и в Херсон, губернскому почтмейстеру, Аполлону Дмитриевичу Кузнецову, а тот тотчас же поскакал на ревизию соответствующего почтового тракта по губернии.
Пошел усиленный "ремонт" почтовых лошадей.

Проездом через Николаев, Аполлон Дмитриевич очень благодарил маму за то, что она не забыла предупредить и его заблаговременно.
В то время Николаев представлял собою не столько благоустроенный город, сколько широко раскинувшееся, богатое и очень населенное поселение.

Кроме "дворца", со многими флигелями и огромным садом, где жил главный командир Черноморского флота (одновременно и военный губернатор города Николаева), примыкавшего к нему великолепного бульвара, по возвышенному берегу реки Ингула, со многими аллеями и сплошной линией чудных тополей, вдоль замыкающей бульвар с улицы ажурной чугунной решетки, здания Морского Собрания, штурманского училища и еще нескольких казенных зданий, церквей и казарм, все остальное представляло собою как бы ряд отдельных усадеб, с бесконечными заборами.
Много городских домов не выходило вовсе фасадами на улицу, а ютилось в глубине дворов.

По этому поводу ходила версия, что эти "угольные", или "такелажные" дома, всегда одноэтажные, незаметные с улицы, построены "казенными средствами", в дар власть имущим от поставщиков угля и такелажа для флота.
И строились они внутри дворов, как бы таясь, чтобы не слишком мозолить глаза высшего начальства и не привлекать к себе внимания наезжавших, от времени до времени, ревизоров.

Характерной усадьбой такого вида, среди города, (и даже, в лучшей его части) был дом бывшего в течение многих лет правителем канцелярии военного губернатора, потом отставленного, некоего Б., про которого сложилась целая легенда.
Он доживал свой век большим оригиналом и не пользовался доброй славой. Утверждали, что сыновей своих, которых у него было четверо, он порешил не учить и, когда они подросли, обернул их для своих личных услуг. Одного он сделал поваром, другого кучером, третьего дворником и водовозом и только четвертого научил плотничать и быть маляром, чтобы иметь дарового мастерового для ремонтов по дому. Две взрослые его дочери ходили за коровами и вели домашнее хозяйство.
Одевал он их соответственно их занятиям, проявляя неимоверную скупость в расходовании денег на их нужды.
Жену свою, как утверждали, он замучил своим невыносимым самодурством и, даже, "вогнал ее в гроб" жестоким обращением.
Теперь он царил одиноким барином среди своего раболепно-покорного, безличного потомства.
Утверждали, что он был настолько скуп, что не держал собак, чтобы не кормить их, но сам по ночам выходил и лаял во двор.
Это были россказни, но факт был тот, что лично себе он не отказывал в комфорте и был большим гастрономом. Только семью он держал "на людском" положении и не имел с нею ничего общего.

На сытой, пегой лошадке, запряженной в "гитару", он почти каждый день, аккуратно, в определенный час, проезжал мимо наших окон и его, почти заросшее бакенбардами, "обезьянье", как мне казалось, лицо, навсегда врезалось у меня в памяти, благодаря всем о нем рассказам.
Он сидел на своей "гитаре" верхом, держа над собой большой холщовый зонтик, в фуражке с прямым козырьком и в синих очках на крошечном, как бы приплюснутом носу. На козлах, за кучера сидел его второй сын, тощий малый, лет пятнадцати, одетый не по-кучерски, а в лоснившемся пиджаке, коротких коломянковых штанах и в мятой, выгоравшей фуражке, на стриженой голове.
Мама всегда возмущалась при виде его, и Матреша как-то сболтнула при мне: "каждый день до своей вдовы матроски на слободку ездит, барыней ее, сказывают, одевает".
Правильно разбитые, городские кварталы Николаева разделялись широчайшими улицами, немощенными, кроме одной шоссированной - "адмиральской", ведущей от дворца к соборной площади и адмиралтейству, которая, казенными средствами, содержалась в порядке.

Остальные улицы, в самом городе, большею частью песчаные, а по низу, в слободке, черноземные, отличались абсолютною первобытностью.
Осенью последние, благодаря тягучей, липкой грязи, были непроездны, а пешеходам предстояло прыгать, "с камушка на камушек", чтобы добраться до города.
Городские улицы после дождей и, вообще, осенью и зимой, были и лучше и чище, зато летом, когда было сухо, а по временам и очень ветрено, сухой песок залегал так глубоко и прихотливо, что в иных местах настояний песчаный дождь сыпался с колес, когда экипаж ехал шибко. Рытвин и ухабин было тоже не мало; но кучера и извозчики знали их на перечет и, благодаря ширине улиц, их всегда можно было миновать.

Владимир Михайлович, в качестве энергичного полицеймейстера, был весь погружен в соображения о том, по каким именно улицам Государь может "иметь проезд".
По этому поводу у губернатора было несколько совещаний, на которые ездил и наш "дядя Всева", в качестве командира флотского экипажа, в казарму которого мог заглянуть Государь, проездом в Адмиралтейство.
Адмиралтейскую улицу стали приводить в образцовый порядок в первую голову; соборную и бульварную тоже.
Все заборы штукатурились, красились, или белились заново, равно как и дома и палисадники.
"На всякий случай" полицеймейстер обратил внимание и на остальные улицы и, почти по всему городу, пошла хлопотливая работа.

На улицах всюду подсыпались и выправлялись ухабы и рытвины. На купеческой, "по кварталу Купеческого собрания", соорудили заново шоссе. На церквах кое-где золотили кресты и освежали крышу куполов.
Бравый полицеймейстер носился на своей паре, в пристяжку, по всему городу пуще прежнего и сыпал распоряжениями и приказами.
Бабушкин дом, стоявший хотя и в центре города, но в стороне от казенных зданий, едва ли мог рассчитывать на то, что Государь проедет мимо, тем не менее и он был побелен заново, также как и задняя стена его двора, вытянувшаяся длинным белым полотнищем по другой улице, по которой мог случайно проехать Государь, направляясь во флотские казармы, или на лагерный плац.
По инициативе дяди Всеволода, вдоль всей этой скучной стены, спешно насадили молодые акации. Матросы его экипажа энергично работали над этим и в казенных бочках привозили воду для поливок.
Было ли это весною, летом, или осенью, не вспоминаю, помню только, что погода стояла прекрасная в те дни, когда ожидался Государь.
В день его въезда в город мы, целой компанией, с мамой, кузинами, Клотильдой Жакото и знакомыми, забрались на вышку балкона "Молдованки" (летнего Морского Собрания), против бульвара, откуда видны были часть моста на Ингуле и дальше за ним ровная, гладкая, широкая дорога. По этой дороге и должен был ехать Государь со всей своей свитой. -- На бульваре скопилось масса любопытных, хотя "черный народ" туда не пускался, а была одна "публика".
Был также запружен весь спуск к мосту, через который был въезд в город с севера.
Главный командир Глазенап, со своим штабом, и полицеймейстер, на своей лихой паре, заранее выехали на встречу царского кортежа, к "хуторской границе", верст за пять от города.
Едва начинало смеркаться и дорога еще не пылила, как стали зажигаться сальные "плошки" вдоль всего моста и спуска к нему, на вершине которого т. е. при въезде в самый город, в центре триумфальной арки, из зелени и флагов, вдруг засветился царский вензель, увешанный разными цветными фонариками.
Наконец, что-то совсем фантастическое привиделось нам вдали, на дороге.
Среди облака светящейся пыли, двигались и прыгали отдельные яркие огоньки и само движущееся облако казалось волшебным сиянием.
Раньше впереди, едва приметно, мелькнула пролетка полицеймейстера, на которой он, стоя, держась за плечо кучера, повернутый лицом назад, мчался во всю прыть. За ним едва поспевали двое казаков верхами.
Дальше трудно было понять и разглядеть, кто ехал еще впереди....
Но царский крытый дормез, запряженный шестериком, с форейтором впереди, сразу можно было различить, так как он был окружен группою мчавшихся по его бокам всадников с зажженными факелами в руках.
Верстах в десяти от Николаева, у самой почтовой дороги был поселок "Терновка", населенный исключительно болгарами. Туда ездили иногда николаевцы в день св. Георгия на местный храмовой праздник, который сопровождался ярмаркой, музыкой, танцами, играми, конскими состязаниями и борьбой.
Болгарские молодцы устроили встречу Государю и сопровождали его на своих малорослых, но выносливых и быстрых лошадях, с горящими факелами в руках, вплоть до самого дворца.
Это было очень красиво.
Как только кортеж стал приближаться к мосту, послышалось сразу сплошное гудение несметного количества голосов. В городских церквах зазвонили в колокола.
Крики "ура", нарастая издали, все усиливались и усиливались, захватывая все груди, все сердца.
Мы тоже стали кричать "ура", я, в особенности, усердствовал, не закрывая рта, хотя нашего "ура" не мог слышать Государь, так как его дормез, и весь царский кортеж, помчали не по бульварной, а по адмиралтейской улице, а мимо нас проехало только несколько отсталых, открытых тарантасов, с царской прислугой и багажом, на запотелых, едва переводивших дух, почтовых лошадях.
Помнится, что мы еще, всей компанией, направились ко дворцу, и, благодаря тому, что нас знала полиция, подходили к самому дворцу, проникнув за его ограду.
Но в нижних, полуподвальных окнах его разглядели только суетливо мелькавшую прислугу, в числе которой были уже, в белых куртках и колпаках, и повара.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Когда мы вернулись домой, то застали Надежду Павловну в больших хлопотах.
Оказалось, что Николай Андреевич Аркас, прибывший в свите Государя, будет ужинать со всеми нами.
Он дал об этом знать бабушке, сообщив, что Государь, зная, что в Николаеве у него имеются близкие родственники, милостиво разрешил ему пользоваться их гостеприимством в свободное от служебных занятий время.
Для него уже была приготовлена комната, рядом с большой гостиной, бывший дедушкин кабинет. Там была его вализа, была поставлена постель и Иван (Ванька) был горделиво возбужден при мысли, что он будет услуживать "царскому адъютанту".

Нас привели к ужину умытыми, причесанными, переодетыми, словом в параде, когда Николай Андреевич уже сидел на диване, рядом с бабушкой, в ярко освещенной гостиной.
Мама сидела с другой его стороны, а дядя Всеволод в кресле, подле бабушки. Тут же был и Аполлон Дмитриевич, скакавший, как оказалось, впереди царского поезда, в качестве губернского почтмейстера, чтобы готовить лошадей.
Он весь сиял, так как Николай Андреевич сообщил ему, что проезд по Херсонской губернии прошел образцово, и Государь, несколько утомленный дорогой, заметил это.
Адмиралу, Александру Дмитриевичу Кузнецову, также дано было знать о приезде Николая Андреевича и его приглашали к ужину, но он отвечал через посланного, что никогда не ужинает, ложится рано спать, а "его превосходительство" успеет повидать и завтра.

Как я узнал впоследствии, "адмирал Александр Дмитриевич" не любил "адмирала Николая Андреевича", считая последнего "придворным шаркуном", и не мог ему простить, что флигель-адъютанта он получил не за что иное, как за командование первым пароходом "Владимир", спущенным в Черном море, после чего парусные корабли вовсе перестали сооружаться.
Сестру и меня Николай Андреевич встретил ласково, расцеловал и очень нас разглядывал. Сестру он знал уже двухлетней, а меня "держал на руках", когда мне было несколько месяцев.
Меня он называл своим "тезкой", а его просил называть "дядей Колей". Объявил, что старший его сын почти мой ровесник, тоже Николай, и родился в Николаеве; остальные же трое, Константин, Софья и Владимир, в Петербурге.

Под конец, он сказал, что привез нам подарки от тети Сони, которая нас крепко целует, и что, с ее слов, дети его уже нас хорошо знают.
Действительно, на другой день мама передала сестре Ольге большую, разодетую в платье и бурнус куклу, которая открывала и закрывала глаза и была в большой соломенной шляпе. Рукою тети Сони на листке бумаги была надпись, что ее имя "Соня".
Я же получил тяжеловесный деревянный ящик, в котором рядами были уложены оловянные солдатики, пешие и конные, с офицерами, генералом и трубачами на белых конях. Тут же были пушки и лагерные палатки.
За ужином, в очень ярко освещенной столовой, золотой аксельбант Николая Андреевича и его новые блестящие погоны, с черными орлами, красиво блестели, а сам он, сидя между бабушкой и мамой, как-то весь сиял, притягивая к себе всеобщее внимание.
Мне он казался очень красивым, со своим молодым, ярким цветом лица и слегка седеющими бакенбардами и такими же волнистыми волосами на голове.
За столом он вел беседу почти исключительно о своей семье, о тете Соне и о детях, говоря о каждом в отдельности.
О тете Сон он, не без горечи, объяснял, что она никак не может свыкнуться с Петербургом, не выносит его климата и уклоняется от придворных выездов.
Ее конечная мечта попасть, рано или поздно, на юг и он, Николай Андреевич, сделает все от него зависящее, чтобы это скорее осуществилось.
Дети часто прихварывают в Петербурге, но летом в Царском Селе и Петергофе поправляются.
О новом Государе он сказал, что он чарует всех, кто только к нему приближается и что, во всю длинную дорогу на почтовых об Москвы, он заботился об удобствах всех своих спутников.
К концу ужина Николай Андреевич сказал, что завтра в 8 час. утра он должен ехать во дворец, чтобы сопровождать Государя, и просил маму предоставить ему ее пару в коляске, на время пребывания Государя в Николаеве.
Я не утерпел. Когда мы возвращались к себе, после ужина, я подбежал к окну, где жил кучер Николай, со своей Мариной, почти рядом с экипажным сараем, и постучался к ним. Было не поздно и они еще не ложились.
Я сообщил Николаю то, что слышал за ужином, но, оказалось, что он был уже предупрежден Иваном, которому мама шепнула передать приказание Николаю быть в 8 час. утра готовым подать коляску адмиралу.
Беседуя с Николаем, я поинтересовался: а царя кто же повезет?
Мне казалось, что наша пара, а особенно "Мишка", вполне заслуживают подобной чести; притом же я знал, что у Глазенапа (главного командира) пара весьма неказистая; жена его боялась шибкой езды и лошадей он держал наемных.
Оказалось, что не менее меня, Николай был озабочен этим вопросом, хотя отчасти был уже осведомлен.
Он слыхал, что "под царя" полицеймейстер наметил пару "откупщика", который на весь город кичился своим "выездом", недавно ему из Москвы доставленным.
Об его паре Николай был мнения среднего. Он признавал, что видные караковые жеребцы статьями ",хорошо собраны", но "ногами много зря кидают" т. е. идут красиво, но далеко не ходко; кроме того он отмечал, что они "тамбовские" и кони "сырые".
Для государевой свиты, как вызнал Николай, лошади были набраны больше у извощиков, которые в те времена в Николаеве были сплошь парные и очень, хорошие. Некоторые извощики, например Федор, Васько и Абдулла, своими выездами и своим кучерским облачением, ничуть не уступали "собственным".
Просыпался я, обычно, часу в десятом утра, а тут просил Марину разбудить меня на утро в семь, пока еще все в доме спали. Через полчаса я был уже в сарае, где Николай и Марина заканчивали запряжу.
На лошадях была новая, с "золотым набором", сбруя, которая надевалась только в самых экстренных случаях; гривы, чолки и хвосты у лошадей лежали пышно и волнисто, видно было, что Николай заплел их с вечера.
Сам Николай обрядился также во все новое, что надевалось только в самые большие праздники и еще когда его отпускали ехать "под молодых", на свадьбы. Выглядел он совсем кучером с картинки.
Раньше, чем взобраться в своем длиннополом армяке на козлы, он приподнял свою, блестящую новизной "шелковую" шляпу и трижды набожно перекрестился.
Когда Иван с крыльца гаркнул "кучер, подавай", ворота сарая распахнула Марина и Николай, малой рысью, подал к крыльцу.
Я не утерпел, забежал в сад, откуда мог, оставаясь незамеченным, глядеть, как будет садиться в нашу коляску, чтобы ехать к государю, Николай Андреевич.
Он вышел с парадного крыльца в мундире, с красной лентой через плечо, в треуголке на голове и в накинутой на плечи длинной серо-голубоватой шинели.
Из всех окон дворня уставилась на него.
Он поздоровался с Николаем, которого знал раньше, когда не уезжал еще в Петербург.
Николай не обробел нисколько, а чинно отвечал ему "здравия желаю" и еще спросил о здоровьи барыни Софии Петровны и всех деток, на что получил ласковый ответ что все, "слава Богу, благополучны".
Как раз в это время входил в ворота, возвращаясь. с своей первой, ранней утренней прогулки, адмирал Александр Дмитриевич, в своей люстриновой серой накидке и в форменной высокой фуражке прежнего образца.
Контраст обличия "двух адмиралов" мне показался разительным.
Николай Андреевич первый приветствовал отставного адмирала, называя его "вашим превосходительством" и протянул ему руку; тот пожал ее, назвав его также "вашим превосходительством", но обменялся всего двумя – тремя короткими фразами и быстро прошел в свой флигель.
Когда Николай Андреевич, поддерживаемый Иваном, оправившим сзади его шинель, сел в коляску и Николай тронул лошадей и выехал за ворота, я из сада тотчас же юркнул на крыльцо к Ивану.
-- За царем тоже не всякий поспеет... Ну, этот поспевать может! -- промолвил он, весь погруженный в созерцание опустевших, широко открытых ворот.
Кого имело в виду это восклицание Ивана, я не понял. Разумел ли он "царского адъютанта", или нашего кучера Николая, с его ходкой парой, осталось для меня, да может быть и для него самого, тайной.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Государь пробыл три дня в Николаеве.
Был спуск нового парового судна, осмотр адмиралтейства и флотских казарм, обсерватории, штурманского училища и вновь выстроенных "инвалидных домиков", вдоль одной из дорог "Лесков", для севастопольских увечных героев, и т. д.

Был большой смотр войскам на лагерном поле и два парадных бала, один в Морском Собрании, в прекрасном "мраморном зало" для вечеров, другой – в помещении Купеческого Собрания, от Херсонского дворянства, куда было приглашено и именитое городское купечество.
Мамы и дяди Всеволода в эти дни мы почти не видели; они, а с ними вместе кузины Люба и Леля бывали всюду, где был царь.
Нас на бабушкиных лошадях повезли только на смотр войск, но, за пылью, не только царя, но и вообще чтобы то ни было трудно было разглядеть.

Николай Андреевич только едва поспевал переодеваться то в свитскую, то в морскую форму. Он отпускал Николая на несколько часов домой и приказывал к такому-то часу вновь "подать" туда, или сюда.
Завтракал и обедал он, большей частью, во дворце, а раз и ночевал там, когда был "дежурным генералом".
Само собою разумеется, что каждый раз, когда Николай въезжал шагом во двор, на запотелых лошадях, я спешил ему на встречу.
Бедному Мишке и Черкесу, было ясно, доставалось очень. Черкес уже к концу второго дня стал заметно "спадать с тела".
И было два события, касавшиеся Николая и его пары, который неизгладимо врезались у меня в памяти.
Первое имело место к вечеру второго дня. Я застал Николая в сарае; он вырезывал, острым ножиком, узкий длинный ремешок и стал налаживать его на валявшееся раньше где-то в углу тонкое кнутовище.

Я чуть не ахнул, так как знал хорошо, что Николай никогда не имел при себе кнута. Наладив его, он подложил его под кучерское сиденье.
"На случай" -- объяснил он мне, -- опасаюсь, как бы Черкес не стал "сдавать"; за Мишку он был еще совершенно спокоен.
Второе событие было еще знаменательнее, еще важнее.
На следующий день, когда Николай, после смотра парада, въехал во двор, разыгралась такая сцена.
Осадив лошадьми экипаж в сарай, он молча слез с козел, встал на колени на подножку коляски и, сняв шляпу, истово перекрестился, а затем набожно приложился губами к сиденью коляски с правой ее стороны.
Марина и я остолбенели.
Невольно мелькнула мысль, не рехнулся ли Николай, или не напился ли он.
Но скоро все объяснилось.
Царь проехал в его коляске от самого лагерного поля до дворца. Выходя у подъезда из экипажа, он даже, случайно, коснулся его плеча.
Надо было видеть мое и Марины растерянное изумление и лицо самого Николая, с увлаженными умиленным восторгом глазами.
Вышло, по его словам, это так: крики ли толпы, или необычайная обстановка смотра, с музыкой и барабанным боем, напугали "откупщицкую пару", только кучер не смог никак подать лошадей во время к Государевой ставке, тогда Николай Андреевич и полицеймейстер приказали подать Николаю.
Рядом с государем сел не наш адмирал, а какой-то, еще более важный, генерал, которого величали "сиятельством", и с которым государь всю дорогу разговаривал "непонятно" не по-русски.
Среди бесконечных кликов "ура", лошади только бодрились и он, Николай, домчал государя "в лучшем виде".
Весть об этом необыкновенном событии скоро облетела весь наш двор и люди, поочередно, заходили в сарай поглядеть на то место, где посидел государь.
Домашних я всех тотчас же оповестил и даже сбегал в неурочное время к самой бабушке, чтобы поведать и ей о столь необычном для нашего Николая счастьи. К моему удивлению она осталась равнодушна.
Правда, она не любила Николая и не прощала маме, что та не дала его наказать, в свое время, когда он вывернул ее на тумбе.
Но потом я еще заметил, что и "нового царя" она не так почитала, как недавно умершего, по котором очень долго носила траур.
За то все остальные в доме разделяли вполне гордость Николая и о новом царе иначе, как восторженно, не отзывались.
Николай Андреевич, ужинавший в тот день с нами, перед балом в Морском Собрании – (у бабушки обедали в час и ужинали в половине восьмого), пояснил, что с государем, в нашей коляске, ехал граф Адлерберг и что Николай получит "царские часы", т. е. часы с двуглавым орлом на верхней крышке.
Уезжал государь на военном пароходов "Тигр", кажется, через Одессу в Севастополь.

Пароход должен был отвалить в Спасске не от той пристани, где приставали коммерческие пароходы, а от пристани, нарочито сооруженной на Стрелке, расцвеченной флагами.
Командовал "Тигром" мамин знакомый, капитан Шмидт и мы с мамой стояли очень удобно на самой пристани, рядом с его красавицей женой, Юлией Михайловной. Тут было много разряженных дам, некоторый, как наша мама, были со своей детворой.
У нас, да и почти у всех стоявших на пристани, были в руках букеты цветов, перевязанные трехцветными ленточками.

Стройный красавец, выше всех его окружавших, больше чем на полголовы, государь шел ровно, медленно, отвечая на все приветствия.
Мы бросали к его ногам букеты, бывшие у нас в руках, когда он шел по пристани, а он, словно в такт покачивая во все стороны головой, ласково картавил какую-то благодарность. Я ясно слышал только слова "милые дети", а что дальше еще на ходу он говорил – от меня ускользнуло.
В памяти моей до сих пор еще жива вся его, точно изваянная, фигура на капитанском мостике, когда отчаливал пароход.
По сравнение с окружавшими его, государь казался мне божественно-стройным, дивным, неземным существом.

Как-то грустно было возвращаться домой. Праздничное настроение разом упало.
Николай Андреевич также уехал с государем.
Помню только сияющее лицо Владимира Михайловича Карабчевского, который, задержав дядю Всеволода, как только скрылся пароход, сказал ему: "уф, гора свалилась с плеч! Слава Богу, все прошло благополучно. Приезжай (они были "на ты") вечерком на преферансик, я соберу кое-кого... Голова у меня, как котел, а тут еще Лиза не сегодня-завтра... Ты у меня будешь крестный, помни"!
Тут только я вспомнил, что эти дни "тети Лизы" нигде не было видно и на пристани она не провожала государя.
Я стал раздумывать о ней и грусть об отъезде государя, как-то незаметно, перешла и на нее.
Мне вдруг стало ее жалко.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Из нашего пребывания, на этот раз, в Кирьяковке, у меня очень ярко сохранилось воспоминание о нашей поездке отсюда в Богдановну.
Вероятно, вопрос о приобретении Николаем Андреевичем Богдановки был уже решен окончательно, так как, иначе, ему незачем было бы туда ехать и везти с собою и маму, и тетю Соню.
В Богдановну, по летам в купальный сезон, всегда наезжал, с разрешения бабушки, Аполлон Дмитриевич Кузнецов, с двумя своими мальчиками и младшей дочерью Женей.

А я знал, что отношения семьи Аркас к семье Аполлона Дмитриевича не были дружескими.
Жена Аполлона Дмитриевича со старшей дочерью "кузиной Маней", которая подбиралась уже к своим шестнадцати годам и все хорошела, была в это время заграницей. Грация Петровна в последние годы повадилась ездить в Эмс, очень модный в то время курорт.
Она никогда не уставала говорить об этих своих поездках за границу, а об Эмсе иначе не выражалась, как: "наш Эмс", "у нас в Эмсе" и т. д.

Мама и тетя Соня, именно в эту нашу поездку в Богдановку (мы, мальчики, увязались в эту поездку с ними) много говорили о семье Аполлона Дмитриевича и оживленно вышучивали и его, и Грацию Петровну.
У них выходило, что "прекрасная Грация здорова, как корова", но вечно пилит мужа, уверяя, что без Эмса ей не прожить и года, а тот ей верит, тем более, что ее домашний врач, "не то жид, не то немец", в этом ей подыгрывает. Поездки эти дорого стоят и откуда только у Аполлона Дмитриевича берутся на это деньги, неизвестно. Или он живет в долг в ожидании скорого наследства? И все это только для того, чтобы она могла кичиться в гостиных своею вечною фразой: "когда я была в Эмсе"...
Я понял, что тетя Соня и мама не любят Грацию Петровну и, не любя ее, дурно отзываются и об Аполлоне Дмитриевиче, задевают и детей, находя их дурно воспитанными, "кривляками".
Меня это огорчало и было неприятно слушать.
Образ очаровательной "кузины Мани" все еще жил в моей душе, да и Тосю (Платона) я уже считал своим приятелем и находил его добрым малым.

Путешествие в Богдановку было значительнее всех обычных поездок, выпадавших до сих пор на мою долю.
От Кирьяковки до Богдановки выходило добрых сорок верст. Мы ехали с Игнатом на его сборной четверке довольно медленно, так как, хотя мы выехали ранним утром, скоро наступила жара, ехать все время приходилось голою степью, т е. по припеку.
Мама томилась, но тетя Соня блаженствовала, уверяя, что, после "гнилого Петербурга", она рада набраться тепла, чтобы увезти запас его с собою.
Мы, "мальчики", поочередно взбирались на козла, соблюдая строго очередь.
Во время этого путешествия мне впервые пришлось наблюдать "мираж".

Я вскрикнул от восторга, увидев неожиданно у горизонта какой-то причудливый караван всадников, не то на лошадях, не то на верблюдах.
Несколько секунд длилась отчетливая ясность видения. Николай Андреевич объяснил, что такое "мираж" и отчего он бывает; я (да кажется и остальные) не совсем его понял, а мираж, тем временем, также внезапно исчез, как появился.
В херсонских степях, в очень жаркие дни, как я лично убедился впоследствии, явления эти довольно часты.
Кроме этого "миража", кругом не на что было глядеть, все те же ровные поля, засеянные и незасеянные, с пожелтевшей растительностью.

На протяжении всех сорока верст нам попались только два села, представлявших обычную картину местных помещичьих и крестьянских усадеб. Очень мало зелени, стоящий как-то "на тычке" большой, обычно запущенный и пустующий барский дом, широкие улицы, вдоль которых тянутся крестьянские, довольно опрятные мазанки, запыленная босоногая детвора и свиньи с поросятами в непросохших дождевых лужах. Скрашивали картину только ветряные мельницы, со своими лопастыми крыльями, растыканные кое-где по окрестным буграм.
Урожай еще не снимали, а сенокос кончился, и в степи было пусто. По дороге изредка попадались одинокие пешеходы, которые шлепали по мягкой пыли дороги босыми ногами, неся на палке за плечами свои сапоги. Встречались необъятно-нагруженные возы с сеном, медленно влекомые парою рослых волов; на самой верхушке обыкновенно возлежал пластом на животе какой-нибудь подросток, погонщик волов, с длинным кнутом, которым он оттуда мог хлестнуть волов, с криком "цоб", или "цобе", чтобы заставить их свернуть вправо, или влево.

Бубенцы позвякивали, пристяжные не скакали, а, поматывая головами, бежали, как и коренные, ровной рысцой. Игнат не неволил лошадей и, больше для вида, потряхивал иногда возжами.
Крестьянскую богдановскую усадьбу мы проехали, когда жара уже стала нестерпимой.
Барская усадьба показалась тотчас же на фоне широкой реки. От этой массы игравшей на солнце воды, как будто, повеяло прохладой.

Подъехав ближе, стало ясно, что река отстоит дальше обширного двора, обнесенного кругом высокою стеной, из-за которой едва виднелись черепичный крыши разных построек, в том числе и господского дома.
Двор тянулся от ворот к дому, казалось, без конца и имел вид огороженной пустыни.
По этой пустыне ездил на осле Тося, причем беспощадно хлестал его толстой казацкой нагайкой. За ним бегал Саша и, хныча, просил, чтобы Тося слез и дал ему покататься, но тот не обращал на него внимания.
Увидав такую картину, мама приказала Игнату остановиться и накинулась на Тосю. Она стала стыдить его за то, что он смеет мучить ослицу, приказала ему тут же слезть и распорядилась через Игната, чтобы ослицу отправили в табун и не смели больше давать "паничам" для катания.

Имела ли право мама так распорядиться – я не знал, но Тося покорно слез и стал жалобно оправдываться, что ослица уж очень упряма и не хотела вовсе бежать.
Тут мама пояснила, что это и есть ослица, которая поила меня своим молоком и которая теперь уже стара и должна быть на покое.
У крыльца одноэтажного, приземистого дома нас встретил, одетый по летнему щегольски, в чечунчовый костюм, Аполлон Дмитриевич и со всеми нами радушно перецеловался.
Николай Андреевич, почти с места, забрав нас (т. е. всех "мальчиков", так как и Тося и Саша тотчас же примкнули к нашей компании), повел нас на реку купаться.
Здесь Буг еще шире разливается, нежели у Кирьяковки. На противуположном берегу село "Рыбацкое" (бывшее военное поселение) едва можно было разглядеть; у этого берега виднелось несколько парусов рыбачьих лодок.

До реки от дома, по едва заметному спуску к низу, надо было пройти шагов двести. Берег был песчаный, дно совершенно гладкое, мягкое, точно бархатное, По словам Николая Андреевича, этот открытый, дивный, сплошь песчаный берег не уступал любому хорошему морскому "пляжу".
Купаться здесь было большим наслаждением и мы барахтались бы в воде без конца, если бы не стеснялись ослушаться Николая Андреевича, у которого в голосе, не смотря на его тягучую мягкость, было что-то властное, не поощряющее к возражениям.

Я заметил, что Коля и Костя побаивались и сразу слушались его, тогда как с тетей Соней они своевольничали и делали решительно все, что хотели.
Когда мы вернулись к обеду в дом, в длинной и узкой столовой застали Женю, которую ее старая бонна – немка разрядила, точно на бал, в белое кружевное платьице, с розовой лентой по поясу.
Девочка очень выровнялась с тех пор, как я ее видел в последний раз. Она не была такой красивой как Маня, но была необыкновенно жива, грациозна и очень кокетлива.

Ей совсем не сиделось на месте, она беспрестанно оправляла свои распущенные светлые волосы и делала решительно все, чтобы привлекать к себе внимание.
Мама и тетя Соня звали ее, про себя, "ученой обезьянкой". Я соглашался, что в ней было немного "обезьянки", но прехорошенькой.
С нами, "мальчиками", она не дружила и относилась к нам, как бы свысока.
Раньше чем сесть за стол, Николай Андреевич предложил Коле прочесть предобеденную молитву и все, стоя, крестились, а когда, после обеда, вставали от стола, Костя прочел "благодарственную".

Я боялся, чтобы Николай Андреевич не вздумал предложить мне читать которую-нибудь из молитв, я их не знал.
Дома мы этого не делали, а только крестились перед тем, как садились за стол и после, когда вставали из-за стола.
После обеда Николай Андреевич вызвал к себе управляющего, седоватого хлопотуна, с которым долго рассматривал какие-то большие книги, который тот принес с собою в кабинет, где расположился Николай Андреевич.
До ужина, пока совсем не смерклось, мы (мальчики) наслаждались полною свободой, не раз побывали в конюшне, где стояло много лошадей, затевали всевозможный игры, бесились ужасно.
Когда стала спадать жара, на реку пригнали весь табун на водопой.
Тут уж мы наслаждались.

Лошадей было много и среди них немало сосунков и жеребят. Эти были особенно забавны: они то и дело поддавали на ходу задними ногами и, ступая своими длинными, тонкими ножками по воде, пугались брызг, который разлетались во все стороны от их нескладных, торопливых движений.
Старые лошади заходили в воду по брюхо и меланхолически – однообразно кивали головами.
Среди стаи кобыл и коней выделялся, величественно выступая, рослый гнидой, с черными хвостом и гривой, жеребец "Натужный".
В хвосте табуна плелась, на безобразно отросших копытах, и моя "мамка-ослица". Помахавши своим куцым хвостиком, она не вошла в воду, а, упершись мордой в мокрый песок, тут же улеглась на берегу и стала качаться, перекидываясь через спину.
От табунщика мы узнали, что среди коней есть много смирных, уже объезженных, ходящих и под верх, и нам крепко запало в голову этим воспользоваться.
Когда управляющий возвращался, со своими толстыми книгами под мышкой, от Николая Андреевича в свой флигель, где была контора, мы ласково пристали к нему и он обещал на завтра дать нам лошадь, заседланную казачьим седлом.

После ужина Николай Андреевич сел с Аполлоном Дмитриевичем за карточный стол на открытой галерее и они стали играть в какую-то игру вдвоем, а мама и тетя Соня, обнявшись, стали ходить взад и вперед по аллее небольшого, запущенного садика, тянувшегося вдоль бокового фасада довольно низкого, расползавшегося в длину и в ширину дома.
Мы, "мальчики", опять кинулись на широкий двор и затеяли шумную игру "в разбойники"; а Женя уселась, со своею немкою, чинно на скамье крыльца, выходившего во двор и, как мне казалось, пренебрежительно на нас поглядывала.
Ложиться спать было очень весело.

Мы "выпросились" спать всем вместе (кроме Саши, который был еще малыш), и нас уложили, всех четырех, в очень большой, с низким потолком, комнате, где не было почти никакой мебели и где нам постлали, прямо на полу, свежие сфабрикованные огромные сонники.
Мы решили спать с открытым окном, которое выходило в сторону реки.
Было тепло, тихо и уютно. Видны были звезды на совершенно черном небе. Никогда не спалось мне так легко и сладко, как в эту летнюю деревенскую ночь.
Николай Андреевич на другой день, с раннего утра, уехал с управляющим, в его шарабане осматривать богдановскую межу и вернулся только к обеду.
После обеда он вскоре опять уехал куда-то, что-то "осматривать и проверять".
Мы были на полной свободе.

Управляющий не забыл своего обещания и нам Игнат выбрал, по своему вкусу, из табуна рослую, головастую лошадь, которую сам заседлал казачьим седлом.
Когда мы, поочередно, при помощи того же Игната, взбирались на нее, то мама, которая с тетей Соней уселась на крыльце, чтобы насладиться этим зрелищем, говорила, что мы "совсем воробьи на крыше". Обе они были очень довольны, видя, как лошадь, осторожно и бережно, не хотела нас иначе возить, как легкой "ходой с перевальцем", что было, все таки, пошибче, чем шагом.
Нам и это казалось уже кое чем и мы не прочь были считать себя кавалеристами.

Мы пробыли в общем три дня в Богдановке. Николай Андреевич почти все время где-то пропадал, осматривая с управляющим в подробностях все имение.
Он сделал также визит соседнему помещику, престарелому адмиралу Манганари, которого знал и раньше. От него он вывез большой круг какого-то сыра, которым очень гордился хозяйственный адмирал, так как он завел у себя сыроварню и лично наблюдал за изготовлением своего "голландского сыра". Когда его взрезали и тетя Соня и мама, по настоятельному предложению Николая Андреевича, попытались его попробовать, они тотчас же приказали вынести этот сыр вон из столовой, до того запах его был невыносим.
Кроме своего купанья, Богдановна славилась еще своим плодовым садом, который был не при доме, а отстоял от усадьбы верстах в трех.

Урожай сада ежегодно, еще с весны, запродавался купцам, но домашним не возбранялось приезжать и есть на месте сколько угодно фруктов.
Мы всей компанией, в двух экипажах, раз съездили туда и лакомились фруктами, срываемыми с деревьев. Тут были: абрикосы, персики, сливы, груши, яблоки, крыжовник и смородина.
Обойти весь сад было не легко, он протянулся по узкой, но длинной, ложбине более чем на версту. Его сторожили наемные люди, поставленные от покупщиков урожая; они же исполняли все садовые работы.
В саду было три глубоких колодца, из которых черпали и проводили по всему саду воду канавками и желобами.
Вода черпалась особыми "черпаками", закрепленными на цепях, двигавшимися вверх и вниз при помощи особого колеса, которое, в свою очередь, приводилось в движение другим горизонтальным колесом, вертевшимся на стержне, к которому было приделано длинное дышло. К этому дышлу была припряжена лошадь, у которой были повязаны глаза и которая безостановочно ходила по кругу. Этих лошадей никто не понукал; втянувшись в эту скучную работу, он двигались точно заведенные автоматы.
Старший из рабочих, которого все называли садовником, при нашем отъезде поставил в наши экипажи несколько корзин отборных фруктов.

Николай Андреевич подробно его расспрашивал относительно доходности сада и нашел, что, благодаря "купцам", сад в лучшем состоянии, чем все остальное запущенное хозяйство именья.
В Кирьяковку мы вернулись тою же дорогой, какою ехали. Выехали в ожидании новой луны попозднее, чтобы избежать жары, благодаря чему ехали гораздо шибче и были дома, когда еще никто у бабушки не ложился спать.

* * *

* * *

Основные произведения Н.П. Карабчевского

«Господин Арсков» (роман, 1893 г.)
«Приподнятая завеса» (сборник стихов и прозы, 1905 г.)
«Что глаза мои видели». Ч.1 Воспоминания детства - 1850-е годы (Мемуары, 1921 г.)
Читать http://az.lib.ru/k/karabchewskij_n_p/text_0020.shtml
«Что глаза мои видели». Ч.2 Революция и Россия воспоминания 1905 - 1918 гг. (Мемуары, 1921 г.)
Читать http://az.lib.ru/k/karabchewskij_n_p/text_0030.shtml
В. Шекспир «Гамлет» (Перевод с английского)
Читать http://az.lib.ru/s/shekspir_w/text_1030oldorfo.shtml
«Около правосудия» (Статьи, сообщения и судебные очерки, 1902 г.)
Скачать книгу- http://ia700305.us.archive.org/21/items/okolopravosudia00karagoog/okolopravosudia00karagoog.pdf
Судебные речи (Сборник выступлений, 1914 г.)

V. Карабчевский Николай Платонович

Карабчевский Николай Платонович (1851--1925 гг.) родился в Херсонской губернии 30 ноября 1851 г. В 1869 году окончил с серебряной медалью Николаевскую реальную гимназию и поступил на юридический факультет Петербургского университета, который в 1874 году успешно окончил со степенью кандидата прав.

В связи с тем что участие в студенческих волнениях не давало ему права на получение удостоверения о благонадежности, требуемое при поступлении на службу по Министерству юстиции, он вступил в адвокатуру при Петербургской окружной судебной палате. Быстро завоевал популярность как один из видных защитников по уголовным делам.

Отношение Карабчевского к профессии адвоката выражено в его словах: "...Современному судебному оратору, желающему стоять на высоте своей задачи, нужно обладать такими разносторонними качествами ума и дарования, которые позволили бы ему с одинаковой легкостью овладеть всеми сторонами защищаемого им дела. В нем он дает публично отчет целому обществу и судейской совести, причем, по односторонности ли своего дарования, по отсутствию ли достаточных знаний и подготовки, он не вправе отступить ни перед психологическим, ни перед бытовым, ни перед политическим или историческим его освещением" {Н. П. Карабчевский, Около правосудия, 1908, СПб., стр. 90.}.

Из крупных процессов, в которых он принимал участие, можно назвать дело об интендантских злоупотреблениях во время русско-турецкой войны, рассмотренного особым присутствием Петербургского Военно-окружного суда. Позднее Карабчевский выступал в защиту Мироновича по делу об убийстве Сарры Беккер, поручика Имшенецкого, обвиняемого в убийстве жены. Во всех этих процессах он проявил себя как настойчивый адвокат, умеющий дать обстоятельный анализ в сложных и запутанных делах.

Впоследствии он выступал почти во всех громких процессах. К числу наиболее известных его речей по уголовным делам относится ею блестящая речь в защиту Ольги Палем, обвинявшейся в убийстве студента Довнар, в защиту братьев Скитских, в защиту мултанских вотяков, в разрешении судьбы которых горячее участие принимал В. Г. Короленко. Большой известностью пользовалась его речь по делу крушения парохода "Владимир". Широко известны его речи по политическим делам.

Судебные выступления Карабчевского убедительные, уверенные и горячие. Карабчевский всегда детально изучал материалы предварительного следствия, активен был на судебном следствии, умело использовал в целях защиты добытые там доказательства. Умел суду показать ошибки и промахи противника. В процессе всегда был находчив, его речи легко воспринимаются, доходчивы.

В профессиональной деятельности Карабчевского особое место занимают его речи по так называемым политическим делам и по делам, в которых политическую направленность процесса царская юстиция маскировала общеуголовными составами преступлений. Принимая в них участие в качестве защитника, Карабчевский понимал свою ответственность перед лицом прогрессивных слоев дореволюционной России. Этим и объясняется, что в своих судебных выступлениях по данной категории дел он всегда затрагивал острые политические вопросы.

Карабчевский большой художник, мастер живого слова, безупречно владеющий искусством судебной речи. И там, где требуется обстоятельный разбор юридической стороны дела, он находится на высоте и дает глубокий анализ норм права, показывая богатый запас знаний, глубокую эрудицию.

Карабчевский одинаково силен как в делах, требующих тонкого психологического анализа, так и в делах, требующих тонкого анализа доказательств, умелой полемики с научными выводами экспертов.

Нередко в своих речах Карабчевский затрагивал вопросы теории уголовного права и уголовного процесса. Так, отмечая трудности пользования косвенными доказательствами при расследовании и рассмотрении уголовных дел и вместе с тем отдавая им должное, он удачно формулирует требования, которым должны отвечать косвенные доказательства.

"Косвенные улики, в отличие от прямых, могут быть очень тонкие, очень легковесные сами по себе, но одно внутреннее качество им обязательно должно быть присуще: они математически должны быть точны. Точны в смысле своей собственной достоверности, качества и размера. Другое непременное условие: чтобы эти малые сами по себе величины давали все-таки некоторый реальный итог, чтобы они составляли собой одну непрерывную цепь отдельных звеньев" {Н. П. Карабчевский, Речи 1882--1914 гг., М., 1916, стр. 387.}.

Помимо адвокатской деятельности, Н. П. Карабчевский занимался литературной работой. Его перу принадлежит ряд литературных произведений -- прозаических и поэтических, опубликованных в сборнике "Поднятая завеса". Воспоминания и статьи по юридическим вопросам опубликованы в его книге "Около правосудия". Н. П. Карабчевский также известен как редактор выходившего в свое время журнала "Юрист". Умер за границей в эмиграции.

Из книги Судебные речи известных русских юристов автора Коллектив авторов

X. Холев Николай Иосифович Холев {В ряде источников его фамилия пишется -- Холева.} Николай Иосифович (1858--1899 гг.) родился в г. Керчи Таврической губернии. По окончании в 1877 году курса местной классической гимназии поступил на юридический факультет С.-Петербургского

Из книги Коммерческое право автора Голованов Николай Михайлович

Николай Михайлович Голованов Коммерческое право

Из книги Энциклопедия юриста автора Автор неизвестен

Из книги Жизнь и деяния видных российских юристов. Взлеты и падения автора

Из книги История Российской прокуратуры. 1722–2012 автора Звягинцев Александр Григорьевич

Из книги автора

Из книги автора

Из книги автора

Из книги автора

Сахаров Николай Васильевич (1829–1902), известный криминалист и публицист Родился в Козельске Калужской губернии, в семье протоиерея. Окончил Калужскую семинарию в 1852 и принят на службу в Козельский уездный суд. В 1853 исполнял должность столоначальника гражданских дел. В

Из книги автора

Манасеин Николай Авксентьевич (1834–1895), действительный тайный советник * * *Родился в дворянской семье. Первое время учился в частном пансионе, а затем в Казанской гимназии, по окончании которой поступил в Императорское училище правоведения. Службу начал в 1854 в 8-м

Из книги автора

Муравьев Николай Валерианович (1850–1908), действительный тайный советник * * *Родился в Москве в родовитой дворянской семье. Учился в 3-й Московской гимназии, которую окончил с золотой медалью. В 1868 поступил для продолжения образования на юридический факультет Московского

Из книги автора

Добровольский Николай Александрович (1854–1918), тайный советник, егермейстер Двора Его Императорского Величества * * *Родился в дворянской семье. Образование получил на юридическом факультете С.-Петербургского университета. Службу начал в 1876 в Кавалергардском полку на

Из книги автора

Янсон Николай Михайлович (1882–1938), государственный деятель * * *Николай Михайлович Янсон родился 6 декабря 1882 года в Петербурге, в семье рабочего эстонца, уроженца острова Сааремаа. Под влиянием январских событий 1905 года Янсон сделал свой выбор - в апреле этого же года

Из книги автора

Крыленко Николай Васильевич (1885–1938), видный советский государственный деятель * * *Родился в деревне Бехтеево Сычевского уезда Смоленской губернии в семье политического ссыльного. Окончил Люблинскую классическую гимназию и поступил на историко-филологический

Из книги автора

Рычков Николай Михайлович (1897–1959), советский государственный деятель * * *Родился 20 ноября 1897 в поселке Белохолуницкого завода Слободского уезда Вятской губернии, в простой рабочей семье. С 12 лет служил мальчиком на побегушках на том же заводе, где работал отец. После

Из книги автора

Трубин Николай Семенович (р. 1931), действительный государственный советник юстиции * * *Родился в селе Бурдыгино Сорочинского района Оренбургской области. После окончания школы поступил в Свердловский юридический институт, который закончил с отличием. С 1953 стал работать

Николай Платонович Карабчевский

В блистательном ряду таких адвокатов, как В. Д. Спасович и Д. В. Стасов, Ф. Н. Плевако и П. А. Александров, С. А. Андре­ев­ский и А. И. Урусов, В. Н. Герард и В. И. Танеев, Л. А. Куперник и П. А. По­техин, А. Н. Турчанинов и А. Я. Пассовер, О. О. Грузенберг и П. Н. Ма­лянтович, А. С. Зарудный и Н. К. Муравьев, опыт которых мог бы служить образцом для нашей современной адвокатуры, одно из первых мест принадлежит Николаю Платоновичу Карабчевскому. Впервые он заявил о себе еще в 1877 г. на процессе «193-х», в 80-е годы был уже знаменит, но и в начале XX века, когда выдающиеся адвокаты «первого призыва» большей частью отступили на второй план или ушли со сцены и вообще из жизни, Карабчевский оставался звездою первой величины, а последние 10 лет существования буржуазной адвокатуры был самым авторитетным и популярным адвокатом России.

Имя Н. П. Карабчевского, которое когда-то почти 40 лет кряду гремело по всей России, сегодня знакомо только специалистам – больше юристам, чем историкам. Между тем, жизнь и судьба Карабчевского отражены в разнообразных источниках. Это, в первую очередь, – опубликованные речи, статьи, очерки, воспоминания самого Николая Платоновича , его друзей, коллег. Путь Карабчевского в адвокатуре от новичка до ярчайшей знаменитости был крут и прям, хотя он и стал адвокатом чуть ли не через силу, по стечению неблагоприятных для него обстоятельств.

Родился он 30 ноября 1851 г. в Николаеве. Мать его – Любовь Петровна Богданович – была потомственной украинской помещицей, а вот отец – Платон Михайлович, дворянин, полковник, командир уланского полка.

Николаю Платоновичу было всего полтора года, когда умер его отец. До 12-летнего возраста будущий адвокат воспитывался дома гувернанткой-француженкой и бонной-англичанкой, что помогло ему уже в детстве овладеть французским и, несколько хуже, английским языками. В 1863 г. он был принят в Николаевскую гимназию особого типа, «реальную, но с латинским языком», окончил ее с серебряной медалью и в 1869 г. стал студентом Петербургского университета. Но он поступил не на юридический, а на естественный факультет. Будучи по характеру любознательным и активным, он ходил на лекции к профессорам разных факультетов, причем наибольшее впечатление произвели на него юристы – П. Г. Редкин, Н. С. Таганцев, А. Д. Градовский, И. Е. Андреевский.

Впоследствии перешел на юридический факультет. Впрочем, сделал он это уже после того, как на первом курсе принял участие в студенческих «беспорядках», отбыл трехнедельный арест и тем самым резко осложнил и ограничил себе выбор профессии. Дело в том, что, блестяще окончив (весной 1874 г.) юридический факультет столичного университета, Карабчевский узнал: государственная, чиновничья карьера юриста перед ним закрыта. Карабчевский как участ­ник студенческих «беспорядков» такого удостоверения получить не мог.

Обдумав возможные варианты своей судьбы, Карабчевский решил стать... писателем. Он сочинил и отправил не далее чем в «Отечественные записки» пятиактную «весьма жестокую» драму «Жертва брака». Кончилось тем, что рукопись вернули автору за ненадобностью, и он «тут же порешил» раз навсегда отказаться от карьеры писателя. Только теперь он пришел к выводу: «не остается ничего, кроме адвокатуры» .

В декабре 1874 г. Карабчевский записался помощником присяжного поверенного к А. А. Ольхину, от него перешел в качестве помощника к А. Л. Боровиковскому и затем к Е. И. Утину. Под патронатом этих трех популярных адвокатов он быстро показал себя их достойным партнером. На процессе «193-х», где был представлен почти весь цвет российской адвокатуры, 26-летний Карабчевский, пока еще помощник присяж­ного поверенного, выступал уже рука об руку с такими классиками судебного красноречия и политической защиты, как В. Д. Спасович, П. А. Александров, Д. В. Стасов, В. Н. Герард, П. А. Потехин, Е. И. Утин, А. Я. Пассовер и др. К тому времени Карабчевский вполне освоился в адвокатуре, нашел в ней свое призвание и отныне превыше всего ставил долг и честь присяжного поверенного. Он отказался даже от кресла сенатора, которое в марте 1917 г. ему предложил А. Ф. Керенский: «Нет, Александр Федорович, разрешите мне остаться тем, кто я есть, – адвокатом».

Личность Н. П. Карабчевского привлекает прежде всего разносторонностью интересов и дарований. Даже современным ценителям он «кажется почти невероятно многогранным». В этом преувеличении есть большая доля правды: творческое наследие Ка­рабчевского включает в себя стихи, художественную прозу и критику, переводы, судебные очерки и речи, публицистику, мемуары. Николай Платонович не стал профессиональным литератором, но присущая ему с юных лет тяга к художественному творчеству находила выход в разных жанрах, которыми он занимался между дел, на досуге, причем искусно.

Художественное начало в личности Карабчевского неудержимо влекло его ко всем музам сразу, а его богатство позволяло ему меценатствовать с равным удовольствием и размахом.

Все это помогало и карьере, и репутации Карабчевского, но, при всей своей разносторонности, по натуре и призванию он все-таки был юрист, судебный оратор, «адвокат от пяток до маковки». В нем почти идеально сочетались самые выигрышные для адвоката качества. Высокий, статный, импозантный, «с внешностью римского патриция», красивый, «Аполлон, предмет оваций», как шутливо рекомендовали его коллеги, Карабчевский отличался правовой эрудицией, даром слова и логического мышления, находчивостью, силой характера, темпераментом бойца. Специалисты особо выделяли его «стремительность, всесокрушающую энергию нападения, всегда открытого и прямого, убежденного в своей правоте».

Карабчевский держался правила: «вся деятельность судебного оратора – деятельность боевая». Он мог заявить прямо на суде, что в его лице защита «пришла бороться с обвинением». Главная его сила и заключалась в умении опровергнуть даже, казалось бы, неоспоримую аргументацию противника.

Карабчевский чуть ли не первым из адвокатов понял, что нельзя полагаться только на эффект защитительной речи, ибо мнение суда, – в особенности, присяжных заседателей, – слагается еще до начала прений сторон, а поэтому «выявлял свой взгляд на спорные пункты дела еще при допросе свидетелей». Допрашивать свидетелей он умел, как никто .

Судьи и прокуроры, зная об этом умении Карабчевского, пытались заранее отвести или, по крайней мере, нейтрализовать его вопросы, но он решительно, хотя и в рамках своей правомочности, отражал такие попытки.

Ораторская манера Карабчевского была своеобразной и привлекательной. Б. Б. Глинский писал о нем, что, по сравнению с адвокатом-поэтом С. А. Андреевским, он «лишен беллетристической литературности, того поэтического колорита, которым блещет его коллега, но зато в его речах больше эрудиции, знакомства с правовыми нормами и широты социальной постановки вопросов». Карабчевский говорил легко и эффектно, но «это не была только красивая форма, гладкая закругленная речь, струя быстро текущих слов. В речи Карабчевского было творчество – не прежнее, вымученное в тиши кабинета, это было творчество непосредственной мысли. Когда Карабчевский говорил, вы чувствовали, что лаборатория его, духовная и душевная, работает перед вашими глазами, и вы увлекались не столько красотой результата работы, сколько мощью самой этой работы » . Хорошо сказал о нем С. В. Карачевцев: «Он представлял собой красоту силы ».

Карабчевский никогда не принадлежал к «пишущим» ораторам , каковыми были, например, В. Д. Спасович или С. А. Андреевский. Подобно Ф. Н. Плевако, П. А. Александрову, А. Ф. Кони, он не писал заранее тексты своих речей.

Критики Карабчевского находили, что в его красноречии «больше голоса, чем слов», «сила пафоса» вредит «ясности стиля», встречаются рассуждения «без всякой системы», поэтому на бумаге речи его «не звучат». Эти упреки не совсем справедливы. Речи Карабчевского хорошо «звучат» и на бумаге: в них есть и пластичность и образность. Вот концовка речи 1901 г. за пересмотр дела Александра Тальма, осужденного в 1895 г. на 15 лет каторги по обвинению в убийстве: «Гг. сенаторы, из всех ужасов, доступных нашему воображению, самый большой ужас – быть заживо погребенным. Этот ужас здесь налицо... Тальма похоронен, но он жив. Он стучится в крышку своего гроба, ее надо открыть!». Но, разумеется, живая речь Карабчевского, соединенная с обаянием его голоса, темперамента, внешности, звучала и воздействовала гораздо сильнее.

«Всероссийское признание Карабчевский завоевывал не только талантом, но и подвижническим трудом. Мало кто из адвокатов России мог сравниться с ним по числу судебных процессов (уголовных и политических), в которых он принял участие. Может быть, поэтому Николай Платонович поздно (лишь в 1895 г.) был избран членом Петербургского совета присяжных поверенных, войдя таким образом в круг, как тогда говорили, «советских генералов».

Едва ли хоть один адвокат в России так влиял на судебные приговоры по уголовным и политическим делам, как это удавалось Карабчевскому. Он добился оправдания почти безнадежно уличенных в убийстве Ольги Палем в 1895 г. и братьев Скитских в 1900 г., предрешил оправдательные приговоры по Мултанскому делу 1896 г. и делу М. Т. Бейлиса 1913 г. Осужденному в 1904 г. на смертную казнь Г. А. Гершуни царь заменил виселицу каторгой не без воздействия искусной защиты Карабчевского, а Е. С. Созонов (убийца могущественного царского сатрапа В. К. Плеве) в том же 1904 г. не был даже приговорен к смерти, «отделавшись» каторгой. Сам Карабчевский гордился тем, что ни один из его подзащитных не был казнен.

Русская присяжная адвокатура, благодаря таким людям, как Н. П. Карабчевский, за полвека своего существования добилась многого. Она противостояла всякому беззаконию, в любых условиях отстаивала нормы права, а на политических процессах вырывала у карательного молоха старых и привлекала к ним новых борцов. В советское время, уже 22 ноября 1917 г., присяжная адвокатура была упразднена, а ее сохранившиеся кадры подверглись гонениям и уничтожению. Вновь созданная в 1922 г. советская (теперь уже постсоветская) адвокатура с тех пор и доныне поднялась как правовой институт лишь немного выше нуля. О юридическом и, тем более, политическом ее весе трудно сказать что-либо. Теперь, в процессе формирования истинно правового государства, она просто обязана учесть и рационально использовать все лучшее из опыта русской присяжной адвокатуры вообще и Н. П. Карабчевского, в частности.

Судьбу Карабчевского можно было бы признать счастливой, если бы конец его жизни не был столь горьким. Он не принял Октябрьскую революцию, эмигрировал и остаток своих лет провел не у дел на чужбине. Умер он 6 декабря 1925 г. в Риме и похоронен там, как свидетельствовал очевидец три года спустя на полузаброшенном кладбище.

Карабчевский принадлежал старой, русской присяжной адвокатуре. Ее конец стал, в сущности, и его концом – раньше духовно, чем физически. Верно сказал о нем его современник: «Есть что-то величественное и жуткое в том, что этот Самсон русской адвокатуры погиб вместе с адвокатурой, и что даже само здание петербургского суда сгорело после того, как Карабчевский оставил его навсегда: нет жреца – нет больше храма!»

Карабчевский Н. П. Около правосудия. 2-е изд. СПб., 1908; Он же. Мирные пленники. Пг., 1915; Он же. Речи (18821914). 3-е изд. Пг.;М., 1916; Он же. Что глаза мои видели. Ч. 12 (Революция и Россия). Берлин, 1921; Он же. Около правосудия. Статьи, речи, очерки. Тула, 2001.

Там же. С. 8.

Похожие публикации